Анекдоты о животных являются самыми «добрыми» из различных типов анекдотического жанра. Представляя в качестве персонажа анекдота ту или иную зверюшку человек находит возможность снисходительно отнестись к собственным слабостям, в смехе преодолевая их. Зооморфные анекдоты в современную цивилизованную эпоху стали, пожалуй, единственным способом ретрансляции архаических тотемических мифов. Время поклонения божествам в образе животных, кажется, безвозвратно кануло в Лету, но все же некоторые отголоски зооморфизма встречаются и сейчас, будучи вытесненными, в частности, в «безобидную» область литературных фантазий, забавных рассказов, басен и анекдотов. Хотя преждевременно называть безобидными те произведения устного и письменного творчества, которые инспирируют смех, ибо допуская смех над чем- или кем-либо, мы уничтожаем незримые нити, связывающие нас с объектами насмешки. Иногда это хорошо, иногда — плохо, как хороша или плоха бывает свобода в различных конкретных ситуациях.
Субъектом зооморфных анекдотов, на самом деле, являются не животные сами по себе, а некие миксантропические существа, человеко-звери, взращенные в человеческом воображении. Существует определенная система «человек — животное», подобно тому, как существует система «человек — машина», изучаемая, к примеру, эргономикой. А какая научная дисциплина должна исследовать закономерности функционирования системы «человек — животное»? Увы, такой науки пока нет — все отдано на откуп анекдотам и пищевой индустрии. Между тем, стоит задаться праздным метафизическим вопросом: зачем в действительности есть животные? И кроме этого: зачем животные человеку, помимо, разумеется, того, что они служат источником мяса, пера, рогов и копыт?
Слово «зооморфизм» в переводе с греческого означает буквально «форму жизни». Иначе говоря, в животных жизнь проявилась в своих возможных формах. Поэтому на телеологический вопрос о целесообразности животных можно ответить, что они существуют просто ради жизни на Земле. Причем, животные отнюдь не младшие братья человека, а старшие, поскольку Господь Бог создал их прежде сотворения человека. Последний тоже, вроде бы, является животным (zoon politikon), но в нем еще есть духовное начало, сотворенное из небытия, а не врожденное по природе, и именно эта небытийная граница отличает человека от животных.
Таким образом, человек есть и не есть животное, а так как животное есть оформленность жизни как таковой, то человек есть и не есть живое существо. Именно в этом смысле под знаком экзистенциала «бытие-к-смерти» М. Хайдеггер (вторя сократовскому определению философии как упражнению в умирании) писал, что только человек способен умирать (а с обратной стороны — только умирать он и способен), в то время как животное околевает, т.е. закостеневает в своей неразвивающейся, раз и навсегда данной, уже осуществленной форме. Любое животное, кроме человека, является «тупиком эволюции». Однако «тупик» мы должны понимать позитивно — достигнув его, природа реализует свою цель и успокаивается. В человеке же, как он сейчас дан в своей психо-соматической конституции, эволюция продолжает беспокоиться, что интуитивно нутром чует человек. В каком-то смысле человек еще не оформлен природно, или точнее, его форма разомкнута, идеально не завершена, и из этого разрыва он излучает волны беспокойства на все окружающее.
Не исключена даже такая гипотеза, что у человека (этого «двуногого без перьев») вообще нет своей собственной формы жизни, а то, что он по видимости имеет — это только комбинация уже существующих законченных форм, взятых напрокат. Прежде всего это относится к телесной организации animal rationale. Какая инстанция в человеке заимствует, переносит и присваивает форму жизни и как это происходит? — предстоит выяснить отдельно. Сейчас достаточно предположить, что этой инстанцией является та часть души, которую Платон и Аристотель называли «животной душой», существующей наряду и совместно с «растительной» и «разумной» частями. Хотя не исключено, что и в самом разуме, как высшем модусе души, где человек уподоблен Богу, есть особая зооморфная интенция, что согласуется с учением Аристотеля о двуединстве Абсолютного Ума, одна из ипостасей которого (активная) — все производит, а другая (пассивная) — становится всем. (Более подробно об антропологическом моделировании в античности см. мою статью «Загадка о человеке в платоновском «Тимее»« // Универсум платоновском мысли. СПб, 1998).
Как должен относиться человек к животным? В идеале так, как желал один из представителей «философии жизни» А. Швейцер: «Я есть жизнь, которая хочет жить среди жизни, которая хочет жить». Вот это гармоничное взаимоотношение живого с живым представляется пока (и уже) фантастической грезой, и поэтому оно имеет место только в творческом воображении человека. В моей статье «Миф как наука о формах правильного воображения» (В кн.: «Мифология и повседневность». СПб, 1998) утверждалось, что в мифах фиксируются устойчивые формы реализации продуктивного воображения. Иначе говоря, именно миф запускает, настраивает и моделирует человеческое воображение, отвлекаясь от эмпирической чувственности и рассудочного мышления.
В правильных формах воображения культивируется безвредное, оптимальное и естественное отношение образов различных существ. Здесь воля одного саморазворачивающегося образа подыгрывает любому другому, и все они вместе существуют согласно метафизическому принципу «всего во всем», создавая целостный совершенный Космос. Начиная с архаики и во все последующие эпохи миф выполнял функцию настройки воображения на этот лад. Но чтобы это осуществилось, необходимо было прилагать определенные коллективные изобретательские усилия. Культура в целом представляет собой постепенное накопление таких смысло-образов, изобретенных в результате подсматривания за проявлениями жизненного мира. На переломах эпох этот воображаемый Космос разрушался, но все же со временем возрождался как Феникс из пепла.
Итак, каждый вид животных имеет свою специфическую телесную организацию, или форму тела. Но тело проявлят себя как тело на сверх-усилии, в момент результативного исполнения того дела, к которому оно предназначено. Именно в этот момент тело может обнаружить вовне свой истинный образ, который можно увидеть и отложить в памяти. Действие мимезиса, к которому естественно предрасположен человек, начинается с этого момента. Если человеческий взгляд сосредоточен на созерцании такого образа, то человек, произвольно или непроизвольно, подражает ему. Даже если внешне человек приучит себя не вздрагивать синхронно и изоморфно телом от эффекта изумления перед живым образом, но в душе этот образ все равно закрепится и в дальнейшем напомнит о себе и телу в его двигательных реакциях. Если, конечно, судящая и избирающая инстанция в душе не заблокирует насильственно эти проявления мимезиса.
Человек может подражать всему и даже имитировать движения какой-нибудь мясорубки, которую он сам же и изобрел, уродливо неестественно совместив обрывки живых форм и материально искусственно воплотив их в технике. Но из этого следует, что человек может ничему не подражать: остаться вне оппозиции жизни и смерти. А пока homo sapiens жив как животное, хотя бы одной зооформе он подражает, а то и нескольким избранным вместе, поочередно и в разных комбинациях. Так воображаемыми нитями человек связан с животным миром. Если представить реально невероятную гипотетическую ситуацию, но логически непротиворечивую, а потому абстрактно возможную (как некий возможный мир), что будет выведено поколение людей, не знакомых с животными даже по картинкам, и, следовательно, не имеющих возможности мимезиса, то тел у таких «людей» не будет или будет такое тело, которое нам еще не ведомо. Из нашего «возможного мира» сложно догадаться о тамошнем жизненном устроении. Не случайно в античности говорили, что совершенно одинокий человек — это или зверь, или Бог. О божественном уделе человека пока помолчим, а вот если человека не будут окружать животные или хотя бы подобные ему — подражающие животным, и он отгородится от природы техникой, то тоже неясно, во что он превратится. Тогда придется говорить уже не о зооморфизме, а о техноморфизме.
К сожалению, после грехопадения человек внес искажение в жизнь Космоса и нынешние животные уже не те, которые мирно подходили под руку Адама, чтобы он тактильно сканировал их образы, давая им имена. Перед тем, как Адам и Ева были изгнаны окончательно из Рая, они были одеты в «кожаные ризы», снятые с жертвенных животных, и так, вероятно, они приобрели телесную форму, необходимую для бренного существования на Земле. Каково было тело перво-людей до грехопадения (если оно было) — осталось в тайне. Насильственное отношение к природе возвращает человеку бумерангом искаженные образы, излучаемые оскверненными животными и приводящими к кошмарам в подсознательном. Ною еще удалось собрать на свой ковчег нормальных животных, каждой твари по паре. Сейчас это уже, наверное, проблематично. А ведь следует помнить, что не только человек может, но и чистое животное, возвратиться в Царствие Небесное. Помимо заповеди memento more существует и ненавязчивое пожелание memento vita. Афоризм А. Сент-Экзюпери: «Мы отвечаем за тех, кого приручаем» можно перефразировать: «Мы ответим за тот образ, который присвоили».
Настоящая статья является продолжением развития темы, затронутой мною в статье «Онтология анекдота» (Метафизические исследования. Вып. 9. СПб, 1999), где анекдот интерпретировался в свете онтологической триады «бытие — ничто — творение» и полученные теоретические результаты были проиллюстрированы на материале специально отобранных анекдотов из серии о мальчике-дебиле. В той статье была также выдвинута гипотеза о существовании некоего «возможного мира» (или «возможных миров») анекдотов, в котором (в которых) моделируется по возможности процесс творчества в присущих анекдоту способе и форме выражения смысла. Здесь же предполагается рассмотреть анекдот с точки зрения метафизики, трактуемой как система отношений естественного и сверхъестественного, а также естественного и искусственного. Термин «мета-фюсис» понимается имманентно своему имени как «совпадение естественного в нем самом» (подробнее см. мою статью «Соотношение онтологии и метафизики» // Материалы Первого Российского философского конгресса «Человек. Философия. Гуманизм». Т. 8. СПб, 1998).
Для демонстрации метафизического содержания необходимо специально отобрать те анекдоты, в которых наглядно фиксируются метафизические принципы и категории. Понятие «естественного» можно проиллюстрировать на примерах перекликающихся друг с другом зооморфных анекдотов, понятие «искусственного» — на техноморфных анекдотах, а понятие «сверхъестественного» — на теоморфных анекдотах (если, конечно же, слово «теоморфное» уместно, или, если угодно — «религиозных» анекдотах). При этом, иллюстрация понимается нами не как нечто внешнее теоретическим положениям, а как необходимый метод самой теории. Иллюстрация может быть высшей точкой применения феноменологического метода, усматривающего сущностное в фактически данном феномене (подробнее об этом см. мою статью «Культура введения примеров в диалектической логике» // Диалектическая культура мышления: история и современность. СПб, 1992).
Селекция анекдотов по выделенным категориальным рубрикам и упорядочивание их согласно методологии своеобразной «точечной» («пунктирной») логики создает эфемерные, воображаемые миры, или, как выше было сказано, относительно устойчивые формы воображения, некоторые из которых являются «правильными» при соблюдении определенных критериев их истинности. Не все такие «возможные миры» могут быть законченными по причине отсутствия необходимых экземпляров данного класса явлений, которые необходимо до-изобрести, чтобы была достигнута заполненность какого-либо воображаемого мира. Поэтому здесь не ставится задача дать полный упорядоченный перечень той или иной анекдотической серии, а только обращается внимание на принцип и метод метафизического толкования.
Начнем с серии зооморфных анекдотов, конструируя возможный мир зооморфизма человеческого воображения, как некоего полупрозрачного-полутусклого шара, в котором то там, то сям вспыхивают искры комизма, высвечивая близлежащие друг другу зооформы (или образы живого). Если бы в каком-нибудь возможном мире реализовались все его потенции, то он стал бы действительным миром. Но такое может случиться лишь тогда, когда одновременно вспыхнут все возможные точки соприкосновения элементов данной системы и весь шар, в соответствии с принципом «всеединства» в контексте «метафизики света», воссияет ровным светом, где будут даны все сразу образы в их гармоничном и прозрачном взаимоотношении. Впрочем, какой-нибудь возможный мир может от такой предельной концентрации энергии коллапсировать в черную дыру, погрузиться во мрак, который в античности называли Аид, что значит «без-вид». Тот или иной вариант исхода «возможного мира» зависит от степени воплощаемости образа в материальной действительности.
Итак, выслушаем по порядку некоторые классические образцы зооморфных анекдотов. В зоопарке в стоящих друг напротив друга клетках поместили медведя и бегемота. Медведь впервые увидел гиппопотама, удивился ему и стал внимательно его созерцать. Смотрит, смотрит, положив лениво морду на лапы, пристальным взглядом. А бегемот оказался стеснительным, засмущался, ему явно не понравился этот гипнотизирующий взор и он места себе не может найти в ограниченном пространстве клетки. Можно понять смущение бегемота с точки зрения категории Сартра «бытие-под-взглядом-другого», действительно вызывающего неприятное ощущение. Наконец, к вечеру, бегемоту все это надоело и он взбунтовался: «Медведь, чего ты на меня уставился, чего ты пялишься, как баран на новые ворота?» Медведь лениво-мечтательно поднял голову и миролюбиво ответил: «Вот твоей бы пастью, да медка бы навернуть».
Это детский вариант данного анекдота; есть еще взрослый. В этом сюжете обыграна такая важная категория теории мифа, как оборотничество. Ясно, что медведь в своем воображении примерял на себя иные возможности, имея перед собой наглядный пример для подражания и обнаружив в себе потребность перевоплощения, настолько заманчивой оказалась пасть бегемота. Может ли данный акт воображения реализоваться, медведю пока неведомо и безразлично: он эстетически незаинтересованно созерцает образ и манипулирует им в воображении как хочет. Однако безвредно ли это для медведя, да и самого бегемота, чью часть образа медведь бесцеремонно взял и пользуется по своему усмотрению? Какое он имеет право, спросил ли он разрешения на эту примерку у реального носителя? Все эти соображения остаются за рамками рассказанного сюжета, но они естественно вызываются им и мы можем создать вокруг него шлейф толкования и версифицирования.
Бегемот может запретить медведю думать об образе своей пасти, она ему самому нужна, правда не для досужей игры воображения, а для реального поглощения пищи, т.е. для сохранения жизни. Бегемот может подумать, что медведь украдет у него определенную способность и поэтому на воображение всегда накладывались ограничения в различных культурах. Но не только ради сохранения собственности частного владельца. Медведь сам себе может нанести вред чужим имуществом, заменив свою пасть на иную, даже если это произойдет с дарящего согласия бегемота, жертвующего частью самого себя и одновременно остающегося в неприкосновенности. Пасть у медведя станет больше — но ведь пищевод и желудок останутся прежними, и, следовательно, не справятся с той пропускной способностью мёда, которую предлагает бегемотья пасть.
При этом мы предполагаем, что мёда перед медведем хоть отбавляй. Ешь — не переешь. Мёда объективно бесконечно много, но медведю хочется его еще больше и с субъективной стороны. Речь уже идет не о естественной сытости, а о пресыщенном вкусе. А ведь предупреждает поговорка: курочка маленьким клювиком по зернышку клюет, и сыта бывает.
Но если медведь позаимствует пасть, то он должен будет взять и всю систему пищеварения и далее, согласно единой взаимозависимости органов, всю, вообще, телесную организацию бегемота. То есть медведь должен переродиться в бегемота, потерять самого себя. Коготок увяз — всей птичке пропасть. Это ли нужно медведю, ведь он себя любит именно как медведя, т.е. того, кто по своему бытийному определению ведает мёд. Бегемоту же мёд безразличен. Поэтому, беря напрокат пасть бегемота, медведь утеряет вкус мёда и будет наказан за это воровство чужого и предательство себя безудержным безвкусным поглощением, вызывающим уже отвращение. Такие кошмарные последствия сам медведь предвидел ли, праздно упражняя свое воображение?
Рассмотрим ситуацию с точки зрения бегемота. Он тоже хорош. Это же надо, выставлять напоказ такую очевидную пасть. Действительно, медведь может и не спрашивать разрешения у бегемота на воображение его пасти; она сама «впрыгивает» в его мечтания и начинает там куролесить, искушая и мучая бедолагу, требуя от него полного превращения в бегемота. В воображении субъективное и объективное слиты вместе в обращении. Медведь и бегемот — это одно и то же в самотождественном различии живого. Но между ними происходит постоянная борьба. Бегемот засылает свой образ в воображение медведя и перерождает его в себя. Все существа, завидующие пасти бегемота, оборачиваются в него и весь мир становится одним большим Бегемотом. Так реализуется гиппопотамова воля к жизни и воля к власти.
Получился какой-то безысходный круг. И воображать нельзя, и не воображать нельзя. Как быть медведю и бегемоту в этой тягостной ситуации? Для начала, вероятно, выйти из клеток на свободу. А там — как Господь на душу положит.
Рассказанный анекдот иллюстрирует механизм оборотничества, посредством которого осуществляется полный цикл метаморфоза живого. Вот еще один анекдот на тему оборотничества, представляющий ее с обратной стороны с участием людей. Из глухого села Полтавской губернии, что вблизи Диканьки, приехали в Петербург малороссийские крестьяне и попали в зоопарк. Ходят, созерцают диковинных зверей, изумляются. Больше всего их поразил попугай, сидящий на шесте. Такой важный, яркий, с жовто-блакитным опереньем, в красных шароварах и с хохолком на макушке. Замерли селяне перед ним как вкопанные и глаз отвести не могут — красотища неописуемая! Попугаю надоела эта публика и он разразился громкой гневной тирадой: «Чего уставились, козлы, как бараны на новые ворота? Понаехало в столицу свиней — проходу нет. А ну, хохлы, кыш отсюда!» Украинцы обмерли от страха, заломали шапки, а их старший выступил вперед и покаянно-примирительно произнес: «Звыняйтэ, дядьку, мы думалы, що вы птыця».
В этом анекдоте оборотничество зафиксировано в удвоенной степени. По всем зримым признакам перед удивленным взором посетителей зоопарка была птица, глаза людей доверчиво открылись навстречу ее образу, но, вдруг, оттуда исторгся пронзительный человеческий голос. Враз разрушились все привычные критерии реальности. Созерцатели застыли в пустоте, но один из них сумел догадаться в паузе безмолвия обернуть ситуацию к реальности и развоплотить человека из птицы, которая всего лишь подражала человеку. Действительно, таким голосом может обладать только губернский капитан-исправник, иногда наведывающийся в село для учинения разноса, а то и бери выше. К этому случаю уместно перефразировать Козьму Пруткова: «Слыша начальственный окрик из клетки с надписью «попугай» — не верь глазам своим».
Герои нашего анекдота, как и предыдущего, были застигнуты за весьма опасным и предосудительным занятием — пристальным рассматриванием. В архаике открытый взгляд всегда табуировался. На животное еще можно безнаказанно откровенно взирать, но не на человека. Вдруг у тебя дурной глаз и ты наведешь порчу. Поэтому украинцы почувствовали стыд и вынуждены были извиниться. Хотя объективно попугай не заслуживал извинений: он сам получал удовольствие от созерцания себя, будучи талантливым актером, но догадавшись, что перед ним неискушенные зрители, выждал момент, когда воображение хохлов наполнилось его образом, в кульминационный момент оптического изумления вдруг шарахнул по ним голосом и совсем сбил спанталыку. Причем сделал это с каким-то особым садистским сладострастьем. Но хохлы нашлись как достойно ответить, и так получился настоящий анекдот, который можно бесконечно комментировать и разворачивать из него целую Вселенную. Но мы ограничимся лишь беглым эскизом.
Когда провинциальные гости узнают, что попугай умеет подражать человеческому голосу — они успокоятся, рассмеются своей ошибке и конфузу, удивление иссякнет в привычке и второй раз этот анекдот уже не вызовет смех. Он один раз вспыхнул, осветив на короткое время внутренность потускневшего шара, и теперь нужно ждать, когда кто-нибудь снова зажжет спичку.
Поэтому перейдем к следующему анекдоту. К клетке с попугаем подходит человек и спрашивает: «Ну что, попка, ты хоть разговаривать-то умеешь?» На что попугай отвечает: «Я-то разговаривать умею. А вот ты, дурашка, умеешь ли летать?»
Хорошо поддел попугай разгордившегося homo sapiens'a, не правда ли? Хотя если бы перед попугаем стоял Икар, или, к примеру, Чкалов, то они смогли бы утвердительно ответить на его вопрос. Или те, кто сподобился полетать во сне, воспроизведя в своей генетической памяти происхождение от пернатых. Такие летуны во сне и наяву достойны общения с попугаем. Впрочем, может у самого попугая уже крылья атрофировались от длительного сидения в клетке; если он продал свое умение летать на умение суесловно болтать по-человечьи.
Следует отметить, что не всегда оборотничество удается в силу объективных природных закономерностей. Об этом предупреждает такой анекдот. Идет ежик с перебинтованными лапками, а лиса его спрашивает, что случилось. Ежик печально вздохнул: «Вот, решил почесаться». Ежик не может осязательно обернуться на самого себя, то есть прикоснуться своими конечностями любой части поверхности своего же тела и от этого очень печален.
Как видим, все эти анекдоты связаны какими-то системообразующими нитями, которые можно эксплицировать при желании. Все они перекликаются друг с другом согласно определенному смыслу и создают единый контекст. Мы успели, пока длились вспышки, заметить только некоторые связи, а чтобы увидеть другие, нужно их подсветить кульминациями иных сюжетов, которые еще могут быть не созданы. Представляется даже, что эти анекдоты кто-то нарочно создает по какому-то заранее известному плану. Проблема зооморфизма стала более освещена, но все равно осталась проблемой и останется таковой. Но на этих примерах стал более понятен механизм функционирования человеческого воображения. Слушание анекдотов о животных не дает возможности позитивного ответа на онтологический вопрос: кто есть животные? Но, во всяком случае, косвенно мы понимаем, что не будь животных, у нас не было бы даже повода сочинять такие анекдоты, жизнеутверждающие и творческие, кстати сказать, смеяться над ними, быть может актуализируя свою человеческую сущность на зооморфном фоне. Не «от противного», а, так сказать, «от приятного», если это допустимо. Воображение функционирует не на пустом месте, а имеет свою собственную базу. В процессе воображения активен не только «субъект», но и «объект» (образ как таковой) имеет свою особую активность.
Завершим комментированный пересказ зооморфных анекдотов следующим, весьма симптоматичным, популярным и в какой-то мере итожащим. Муха обращается к слону: «Слон, хочешь получить кайф?» Слон согласился. «Тогда вытяни хобот и открой рот,» — сказала муха. Слон подчинился. Муха жужжа влетела в хобот и вылетела обратно через рот. «Да, действительно, кайф, — удивился слон, — давай еще». Муха снова пролетела по обращающейся траектории и слон опять сказал «Кайф!», со второго раза подтвердив для себя чувство удовольствия. По просьбе слона муха проделала это несколько раз и всегда слон говорил «Кайф!». Наконец, когда муха в очередной раз залетела в хобот, слон быстро сунул его в рот и мечтательно подумал: «Вечный кайф!!!».
Что в данном случае произошло в нашем воображении? Помимо того, что здесь сработал уже известный нам механизм оборотничества, появился новый зооморфный мифический персонаж, который может отныне называться «мухо-слон». Осуществился, в самом деле, симбиоз двух зооформ. Слон открыл в себе новые возможности, благодаря активности мухи. Но и муха, вероятно, получила новые способности. Хотя с мухой, быть может, слон обошелся эгоистически, насильственно и коварно загнав ее в ловушку. Если муха пожертвует собой ради вечного кайфа «мухо-слона», тогда последний будет существовать как целое сколь угодно долго. Если же муха откажется или не сможет исполнять свое дело, саботируя его, тогда симбиоз разрушится. Может случайно случиться и так, что слон нечаянно проглотит и переварит муху, тогда ее не будет, а слон поправится на один грамм. Не исключена также такая версия, что муха специально спровоцировала слона, в предположении, что он догадается застыть в вечном кайфе, как истукан в бездвижности и убаюканности, в то время как муха своим ускоренным вращением и щекотанием переродит его в себя. Мир станет как одна большая Муха. Ей, видно, давно надоело выражение: «делать из мухи слона». И она решила раскрутить все наоборот: «сделать из слона муху», а потом продолжать дальше совращение других хоботных, пока всех не изведет. Что поделать, естественный отбор, конкуренция за выживание, как скажут биологи.
С философской метафизической точки зрения последний анекдот весьма адекватно иллюстрирует аристотелевскую модель Космоса и, вообще, античный «миф вечного возвращения». Героям этого анекдота прямо соответствуют основные аристотелевские категории Ума-Перводвигателя, энергии, потенции и энтелехии. Абсолют, действительно, разделен в себе на две ипостаси, одна из которых предельно энергична, а вторая потенциально замыкает собой границы целого Космоса. Ум, как мышление мышления, обращен на себя и это доставляет ему наисовершеннейшее блаженство в энтелехии. Так что анекдот про «мухо-слона», этого «вечного неподвижного перводвижителя», явно сочинил аристотелик по своим философским установкам. В то время как анекдот о медведе, мечтающем о пасти бегемота, изобрел платоник, поскольку именно в платонизме постулируется трансцендентное существование идей, в отрыве от вещей.
Помимо анекдотов тему зооморфизма эксплуатирует литература. Из последних оригинальных проектов можно указать на прозу
В. Пелевина, особенно его «Жизнь насекомых», «Проблема верволка в средней полосе» и др. Процесс превращения людей в насекомых отражал в своих произведениях и Ф. Кафка, однако он осуществлял это в несколько мрачном, мизантропическом духе. У В. Пелевина активность зооформ освещена в ином ракурсе, можно даже сказать, оптимистическом, при достаточно адекватном описании актов метаморфоза. В одном из его рассказов два инкубаторских петуха сумели сохранить в себе волю к жизни в абсолютно неестественных условиях существования. Людям впору поучиться на таких примерах. Подобные произведения не являются простыми иносказаниями, опосредованно изображающими человека через его отражения в кривых зеркалах зооформ. Проблема заключается не столько в человеке или в животном, сколько, как было сказано выше, в системе «человек — животное».
Закономерности функционирования этой системы моделируются визуальными жанрами искусства: мультипликацией, компьютерной графикой и т.д. Так техника своими средствами пытается воспроизвести образ живого и даже заменить его, как в электронных игрушках типа «томогучи», перенастраивая человеческое воображение и в возможности лишая его естественной базы зооформ, заменяемых на техноформы. Появились новые образы и произошла революция в мимезисе.
В процессе антропогенеза, как утверждают антропологи, человек «выделился» из природы (животного царства, живущего по законам инстинкта) и сумел организовать вокруг себя мир «культуры». Природа и культура стали пониматься как противоположности, вплоть до контрадикции. Эту характерную черту антропогенеза можно понять как процесс постепенной замены зооформ техноформами. Отсюда и новый тип анекдотов — техноморфных, некоторые из которых мы приведем для сравнительного анализа.
В качестве переходного, или промежуточного анекдота между зооморфным и техноморфным типами можно предложить такой. По трапу отправляющегося в свое первое и последнее плавание «Титаника» поднимаются пассажиры. А внизу, у трапа, стоит, контрастируя с богатой публикой, мужик в валенках, тулупе и ушанке, держа на руках симпатичную собачку. Поднимающаяся по лестнице аристократка в роскошной шубе заинтересовалась собачкой, которая ей очень понравилась. «Вы хотите отдать ее кому-нибудь из пассажиров?» — спросила она у мужика. Тот утвердительно кивнул головой. «Какая прелесть! — воскликнула дама, — а как ее зовут?» Мужик промычал: «Му-му…».
Переходя к техноморфным анекдотам мы сразу замечаем, как чернеет юмор. Смерть начинает исподволь доминировать над жизнью. Вспышки света заменяются мерцаниями мрака. Если зооморфный Ноев ковчег символизирует сохранение жизни, то «Титаник» является его прямой противоположностью — символом фиаско технократических амбиций и иллюзий человека. Жалость и страх вызывает утопление: неважно, животного или человека, ибо дно символизирует собой ад. Смеяться тут нечему — погибли невинные живые существа. Но кто несет всю полноту ответственности за эти события: природа, случай, человек? Во всяком случае, каждое подобное событие напоминает человеку, что он должен разобраться с собственным воображением, если хочет понять хотя бы самого себя.
Представляется, что оба символа утопления — Муму и Титаник — рано или поздно не могут не встретиться в свободном пространстве воображения, между ними высекается искра и так создается этот анекдот по какой-то железной имагинативной логике.
Вздорная барыня, эгоистка и ненавистница зооморфизма, требует от любящего животных Герасима, уничтожить в себе это проявление зоофилии (буквально: жизнелюбия), и полюбить до самопожертвования человека в ее лице. В намерениях барыни есть какая-то часть правоты: как нельзя оживотнивать человека, так нельзя и очеловечивать животное. Система «человек — животное» может функционировать только при допущении самостоятельного равноправного онтологического статуса как человека, так и животного. Герасим же в своей отзывчивости сотворил из собачки кумира, очеловечил ее и перенес на нее свои качества. Собачка от такой слепой любви испортилась и своим вредным лаем мешала покою барыни, приводя ее к мигрени, по причине чего та приказала Герасиму утопить Муму. Такая месть у барыни разыгралась в воображении оттого, что она лечила мигрень не естественными средствами, а искусственными. Отношения трех существ, по-разному ориентированных, захлестнулись в петле и привели к трагедии. Все оказываются виновными в этой истории, хотя мера вины у каждого разная. Что-то разладилось у них в воображении.
Так же как разлагаются зооформы в воображении у некоторых современных любителей-селекционеров, которые, судя по рекламным объявлениям, устраивают конкурсы на самого толстого кота. Это одна из забав «новых русских», наряду с боями ротвейлеров и бультерьеров. Котов оскопляют, неумеренно закармливают полу-естественной пищей с добавкой анаболических стероидов, выставляют на обозрение и любуются ими, украшая свою повседневную жизнь. Так против природы совершается двойное, даже тройное преступление. А сами любители незаметно для себя принимают образы этих оскверненных животных. Это уже не анекдот, а «реальная жизнь», если ее можно назвать жизнью.
Творить кумиров в любом случае нельзя: ни из животных, ни из человека, ни из машины. Данный запрет был высказан именно потому, что человек естественно имеет способность к этому. Зооморфизм есть обожествление животных и отсюда шаг к пантеистической ереси. Языческий бог Пан — это единственное существо, которое ни во что не перевоплощается, ибо все формы актуально даны в нем сразу (об этом мифическом персонаже см. мою статью «Великий бог Пан и всеединство» // Вестник СПбГУ. Сер. 6, 1994, N 20). Но «великий бог Пан умер», как было провозглашено в момент перехода от языческой эпохи к теистической, что означает: человек получил свободу по отношению к нему. Не только негативную свободу-от, но и позитивную свободу-для.
Технологию создания анекдота можно представить следующим образом. Анекдот актуален лишь тогда, когда в той или иной культуре воображения созревают кумиры (обозначенные выше как некие полупрозрачные шары). Автор анекдота должен всерьез создать такого кумира, нечаянно столкнуть его с другим кумиром, чтобы они вдруг от соприкосновения лопнули, создавая либо вспышку света, либо мерцание мрака. В анекдоте смех разрушает идолов воображения и в этом смысле смех проявляется как средство свободы, но не в качестве свободы как таковой. Правильное воображение всегда свободно, но полная свобода это не только воображение.
Освободившись от зооформ, человек бросается в другую крайность и подчиняется законам техноформ. Об этом сообщает следующий анекдот. Один старый генсек выступает на съезде партии: «Дорогие товарищи! Чтобы опорочить наш самый передовой строй, буржуазные идеологи выдумали безумную техноморфную басню, что, якобы, у меня в голове вместо мозгов крутится пластинка. Со всей ответственностью заявляю, что все это ложь и инсинуации наших классовых врагов. Как вы прекрасно понимаете, в голове у меня, конечно же, не крутится пластинка … щелк! … крутится пластинка … щелк! … крутится пластинка…».
Как идола не поддерживай техническими средствами, протезируя естественно отмершие органы искусственными приставками, вплоть до полной замены — он идолом останется и рано или поздно лопнет. Но дело даже не в идоле, а в том, кто наговаривает ему текст на пластинку.
Салтыков-Щедрин в истории города Глупова как в большом анекдоте выставил паноптикум градоначальников, кумиротворимых свитой. Нашлось здесь место и техноморфному Органчику, который имеет устойчивую тенденцию вновь и вновь воплощаться на самом высоком государственном уровне, и зоофильному персонажу, который любил подглядывать за токованием тетеревов — «эдаким ликованием природы». Кстати вспомнить, что Тиресий был наказан за то, что подсматривал за спаривающимися змеями, на что смотреть было категорически запрещено. За это он был ослеплен, но по ходатайству потеря зрения была компенсирована даром пророчества. Чтобы получить одно, нужно было нарушить другое.
В результате нашего исследования получилось, что как «естественное», так и «искусственное» оказались достойны осмеяния в анекдотах. Как быть в этой невыносимой ситуации человеку, находящемуся в антагонистической точке противоречия этих форм? Чтобы выжить, человек должен разрешить это противоречие. Может быть направление выхода подсветят анекдоты из иной серии, которые мы, за неимением подходящего термина, определяем как «техноморфные».
Первоначально расскажем переходный от техноморфизма анекдот.
Когда «Титаник» стал тонуть, один его пассажир, отъявленный негодяй и неисправимый грешник, вдруг ужаснулся и стал молить Бога о спасении: «Господи, помилуй мя грешного, спаси от преждевременной страшной смерти. Видишь, Господи, не один я погибаю, на корабле еще много людей, чем они провинились. Пусть я грешник и заслуживаю кары, но зачем убивать при этом других невинных людей?» Сверху донессе громовой голос: «Долго же Я вас, подлецов нераскаянных, собирал на этот корабль».
Подобный аргумент в молитве не срабатывает. Герой анекдота лукаво аппелировал к жалости Бога к другим, торгуя и стремясь прикрыться ими, забыв положение о том, что если ад существует, то он существует только для тебя одного. Другие люди — это другие жизни, отвечающие сами за себя.
Позволим рассказать еще один анекдот, балансирующий на грани догматической ереси. Никсон спрашивает у Бога: «Господи, когда американский астронавт долетит до Марса?» Бог ответил: «Лет через двести, не раньше». Никсон отвернулся, заплакал и сказал: «Я до этого времени не доживу». Фидель Кастро взывает к Богу: «Господи, когда на Кубе будет построен коммунизм?» Бог ответил: «Лет через двести, не раньше». Фидель Кастро отвернулся, заплакал и сказал: «Я до этого времени не доживу». Брежнев собращается к Богу: «Господи, когда на Руси перестанут пить?» Бог отвернулся, заплакал и сказал: «Я до этого времени не доживу».
По видимой организации сюжета этого анекдота здесь наличествует запрещенный прием переноса на Бога антропоморфных свойств, вплоть до смертности. Но это с одной стороны — трансцендентной. Если же догматически допускается растворение Бога в сотворенном им мире, то дело приобретает другой оборот. Если человек сотворен по образу и подобию Божию, то прежде всего он должен понять, в каком смысле он «теоморфен». Данный анекдот иллюстрирует не только весть о смерти «великого бога Пана» или фразу Ф.Ницше «Бог умер». Исход этой возможности переживания человеком Бога будет зависеть от того, что именно будут пить на Руси.
Перейдем к следующему анекдоту. Благочестивый иудей приходит к раввину весь в слезах и печали. «Что случилось, Мойша? — спросил священник. «Беда, раби, — заплакал старый еврей, — у меня сын крестился». «Да, это очень большая неприятность, — согласился раввин, — нужно обратиться к Богу и спросить у него совета — как быть?» После этого раввин удалился, уединился для Богообщения и через какое-то время вернулся обратно. «Ну что?» — в надежде спросил Мойша. Раввин развел руками и сказал: «Что поделать, Мойша, у Бога такая же проблема».
Что-то в этом анекдоте затронуто такое, что наверняка задает невероятную сложность для религиозного истолкования. Задан прецедент какой-то проблемы, над которой могут поломать голову в общем диспуте как иудейские, так и христианские теологи. Поэтому в этом опасном месте мы останавливаем свое метафизическое комментирование анекдотов, с помощью которых были если не получены нетривиальные следствия, то хотя бы поставлены важные проблемы человековедения. Эти проблемы могут быть решены и без анекдотов, серьезно, но с помощью последних их можно поставить гораздо быстрее, так как юмор вносит в пространство воображения мгновенно ускоряющиеся стихийные возмущения, которые столь же быстро и гаснут.
Добавить комментарий