- Месть и суд
- Классическая пощечина
- Пощечина в Серебряном веке
- Почему звук пощечины мокрый?
- Пощечина как искривление пространства
- Пощечина в пределах 1 означающего
- Отзвуки жанра
Экологическое благополучие культуры зависит от жизненности населяющих ее норм и регулятивов. Пощечина — их разновидность. Забылся и почти улетучился сей оставляющий неизгладимый след в душе и краску на лице жест, что-то не слышно нравственных приговоров в обществе, что-то не видно лебединых взмахов и соколиных пикирований ладоней на растерянные лица и округлившиеся глазки. Лишь кинематограф доносит до нас отзвуки звонких пощечин: в особенности щедр на эти экспрессивные жесты итальянский — где, впрочем, они более похожи на массаж лица перед страстными поцелуями, — да гениальный Чаплин в своих фильмах весьма искусно пользовался этой раскраской лица. Нравственные самосуды ушли из обихода. Пощечина сегодня — скорее постыдный казус в связке «профессор — лаборантка», «начальник — секретарша», «научный руководитель — аспирантка».
Так ли уж необходимо это средство самосохранения и самовыражения личности? Может быть, достаточно коллективных форм осуждения и официально узаконенных норм наказания? Может быть, это атавизм, тогда зачем культивировать этот вид рукоделия ? На чем стоит пощечина? Прежде чем пытаться ответить на этот вопрос, отметим, что феномен пощечины не повсеместен ни в географическом, ни в историческом, ни в социальном измерении: ее нет в язычестве, не знает ее античность, не обнаружим ее ни на дальнем, ни на ближнем Востоке, нет ее в арсенале жестов мудреца или святого, как нет и в окружении диктатора и тирана. Ее геополитическое положение определяется европейским регионом и сопредельными территориями, на которые оказала влияние рыцарская, а затем дворянская культура.
Пощечина вырастает на гумусе дворянской чести и возможна только тогда, когда на пощечину нельзя ответить пощечиной, когда она асимметрична; в противном случае налицо драка, коммунальная или уличная свара и непотребство. От великого до смешного один шаг, который и был сделан Чаплином: били недостойного, невозможного, того, кто не может быть ответственным и вменяемым. Били жалкого. Пощечина элитарна, так как не может отмечать неравного, хотя именно за отступление в равенстве, за выход в безмерность зла дается она. И невозможна она там, где есть неравенство, где есть зависимость, власть, закон подчинения. Пощечина безнравственна, когда ее дает офицер солдату, начальник подчиненному, учитель ученику.
Пощечина — это разочарование и разлом идеальной нормы перед лицом жизни, в которой есть все; она тень нормы, она — утверждение, урок, бегство, она — сила идеалов и слабость человека, она, наконец, вера в человека. Пощечина только тогда пощечина, когда дающий ее является частным лицом. Нельзя присудить пощечину. Она есть взрыв, она непредсказуема и непреднамеренна: рука как бы сама собой осуществляет моральный приговор — вздымающейся десницей говорит честь. Пощечина всегда суд над равным, над тем, кто оступился, кто обесчестил себя. Ситуация поступка определяет код прочтения этого жеста и всевозможных его обертонов, смягчая или, напротив, усугубляя приговор. Однако никакие смягчающие обстоятельства не могут перечеркнуть эффекта содеянного — той зарубки на память, которая делает необходимым следующий шаг ритуала, а именно воспроизведение — в прямой или символической форме — ситуации «смерть — рождение». Асимметричная природа классической пощечины неотвратимо влечет ответный ход в иной форме. Движением правой — карающей — руки включается механизм ответа: дуэль, самоубийство, кровь, изгнание, позор. Но нужно помнить, что образ поднятой руки отсылает не только к жестам воинственным — руке, заносящей камень, меч, нож, но и одоративным — к жестам отчаяния, мольбы и смирения. Эта неуловимая двойственность поднятой руки входит в состав пощечины, реализуя каждый раз уникальную комбинацию смыслов, провоцируя проявление различных оттенков ее значения в искусстве и культуре. Помня о ране, которую может нанести воспитатель, о том отрезвляющем и одновременно пьянящем чувстве, которое испытывает получивший пощечину, мы понимаем, что человек способен постичь пощечинойпорой неизмеримо больше, чем это позволяет сделать язык мыслителя, ясность и точность которого задана системой декартовских координат.
У пощечины нет зрителей — все участники.
Пощечина — это то, чем отмечает культура, та отметина, которая не забывается, которую нельзя смыть, это культурные шрамы лица. Никакие оправдания здесь не принимаются во внимание. Получившее пощечину лицо становится ущербным, неправым, вменяемым, давшее же — обычно воспринимается в ореоле оправдания, оно не вменяемо, так как за этим актом признается некий бессознательный порыв: дающий пощечину как бы не в себе, не он, а его избирает орудием попранная честь. Не исключая провокационного и пародийно-театрального характера пощечины, можно все же сказать, что она остается знаком зрелости аристократической культуры и неустранимости понятия «честь».
Веер возможных значений этого экспрессивного жеста нюансируется в зависимости от адресата, от степени аффектированности дающего пощечину, техники ее выполнения, места и времени ее звучания. И в этом отношении самой жесткой является публичная пощечина — будь то «общественному вкусу» или отдельному лицу, — об отсутствии которой так сокрушался Н.В.Гоголь: «О, как бывает нам нужна публичная, данная в виду всех, оплеуха!» 2. Это взгляд со стороны целостности, со стороны культурного сообщества, нуждающегося в саморанении, в некотором отступлении от нормы, в маленьком «кровопускании» — всех тех «гомеопатических» средствах, которые лишь укрепляют его или — иной образ — стягивают центростремительные силы эгоизма в гомогенную плотность нормы, правила, закона. Но и другая сторона, сторона дающего пощечину, на котором лежит печать импульсивности и автоматизма, имеет свои полюса: один из них — степень оскорбления, нанесенная человеку, другой — такая степень экзальтированности, которая ведет к аффективно-неконтролируемым действиям, разламывающим каркаснормативных жестов. И сложность здесь не в том, чтобы отслоить норму от патологии, а в том, чтобы точно поставить диагноз: «хулиганство», «психическое расстройство», «провокация» — или «культурный жест», — ибо по сю сторону дающего мы найдем сложный мир полубессознательных импульсов к саморанению и «кровопусканию», о которых шла речь выше, и, главное, некую болезненность, которую Ф. М. Достоевский определял как национальную черту: «…Чрезвычайно приятно (о, многим, многим!) встать посреди собрания, где все кругом — дамы, господа, кавалеры и даже начальство — так сладки в речах, так учтивы и равны со всеми, что как будто и в самом деле в Европе, — встать посреди этих европейцев и вдруг что-нибудь гаркнуть на чистейшем национальном наречии, свиснуть кому-нибудь оплеуху, отмочить пакость девушке и вообще тут же, среди залы нагадить» 3. Протест против неискренности выливается в потребность сказать «правду», но «правда» того, что форма чести накладывает свои принудительные правила, что она вырастает из слабого ростка, подвластного капризам стихии, что оная форма становится, — нам неведома.
Месть и суд
Пощечина — редуцированный жест рыцаря, воина, палача, отсекающих голову. Она есть и месть, и суд одновременно, — самосуд чести. На вопрос о первой пощечине, о возникновении этого жеста и классической зрелости его семантики можно отвечать по-разному: с позиций этолога, историка нравов и жестовой коммуникации, с позиций становления и эволюции этикета, в контексте дуэли, с позиций физиологии поступка, теории культуры и т.д. Не оставляя без внимания названные и неназванные стороны анализа пощечины, я буду рассматривать ее в контексте символики крови в культуре, в котором пощечина прочитывается как вид кровопролития (вернее будет сказать — кровоприлития: кровь прилила к лицу, человека бросило в краску, он покраснел от стыда, гнева, смущения и т.д.). Пощечина — смертельная рана на «теле» чести , каковая сгущается в точке лица и им же исполняется.
Но почему бьют по лицу? Откуда это повелось? Что этому предшествовало?
Мне уже доводилось касаться рождения образа тела и лица 4, поэтому повторю здесь основное. В архаике лица не было, лицом было все тело. Но ab ovo и тела человека еще не существовало. Мир представал в облике зверя; все тело Вселенной было заполнено животными и выступало в животной форме. Зоо- и фитоморфный этап мировоззрения древнейшего человека предшествовал антропоморфным представлениям о мире. Понадобились тысячелетия, чтобы мало-помалу образы, в которых представлялся древнему человеку универсум, сменились на человеческие, вначале схематичные, затем все более и более детализированные, индивидуализированные; и уж весьма поздно, если учитывать предшествующую историю, появилось лицо.
Вплоть до IV века до н.э. в древнегреческом искусстве до конкретизации (даже на уровне «мужчина» — «женщина») было далеко. Характерная деталь из истории археологии: найденную голову статуи Афины Лемнии работы Фидия принимали за голову юноши, а голову Поликлетова Ганимеда, пока в Помпее не нашли бронзовую копию, считали головой девушки. Выразительная пластика тела, моторное письмо образа, состояния, экспрессии передавали тот семантический комплекс, носителем которого впоследствии стало индивидуализированное лицо 5. Лишь портреты скорбного Еврипида и просветленно-безобразного Сократа, а также тот скульптурный портрет, который считается изображением слепого Гомера, знаменуют перелом в отношении к человеческому лицу. Эволюция естественно-природного телодвижения, выражающего реакцию на раздражение, к «телодвижению, совершаемому в соответствии с коммуникативными эталонами определенной культуры или социальной группы» 6, порождает жест. Важно также то, что инстинктивные движения, оформляясь в культурный жест, представляют собой некое знаково-психо-соматическое единство, в реальности своего существования не разложимое на составляющие компоненты.
«Пощечина — удар по щеке ладонью, оплеуха, заушина», — свидетельствует В. Даль 7. Выстраивая значения от более древних к более новым (что соответствовало и частоте употребления этих слов в современной ему живой речи) — «треух», «заушина», «затрещина», «оплеуха», «пощечина», — В. Даль получает не случайный лингвистический ряд; имеются все основания полагать, что эта последовательность отражает отечественный путь движения к лицу как репрезентации чести человека. Подтверждение не состоявшейся еще «обжитости» лица можно усмотреть в определении значения «рот» у Даля: «Рот — уста, отверстие на теле животного и человека, через которое принимается пища» 8. Современному человеку, выделяющему лицо среди других частей тела, привычнее было бы слышать: «отверстие на лице»; так же, очевидно, мы различаем прыщ на теле и на лице, а о бородавке никогда не скажем как о находящейся на теле, ежели приключилась такая неприятность на лице, и т.п.
Пощечина начинает свой отсчет с удара, именуемого «треух» и не выделяющего еще в полной мере лицо из других частей тела («Треух (устар.) — сильный удар по лицу, голове» 9), равно как и с соседствующей с ним «заушины» (согласно М. Фасмеру, происходит от «заушать, заушить — бить. От ‘за уши’ (например, отодрать за уши)» 10). И «треух», и «заушина» отсылают не столько к нравственному и общественному звучанию этих ударов, сколько отражают место заушания, местоположение ладони на голове или, лучше, местоприложение — к лицу вблизи уха. Акцент здесь не на состоянии бьющего и битого, а на технике и форме удара. И если вдуматься, то разграничение между подзатыльником — тоже своегорода заушиной — и собственно заушиной неочевидно. Оплеуха куда красноречивей говорит о состоянии как дающего, так и получающего ее. Именно в таком смысле упоминается она летописцем Нестором в «Житии»: «…поруганъ бысть, и оплеванъ, и заоушаемъ» 11. Это же подтверждает и М.Фасмер: «Оплеуха. От ‘плевать’» 12. Она отмечает уже не только вид и место удара, но и выражает нравственное содержание этого акта. Получивший оплеуху как бы «оплеван» (ср. выражение: «ходит как оплеванный»). Нравственно уничижительная характеристика этого жеста нарастает. Однако оплеуха еще не пощечина, так как она, в большинстве случаев, обозначает удар сильного, старшего, господина, не предполагая, что у отвесившего ее обидчика потребуют удовлетворения. В противном случае не состоялся бы терапевтический эффект, о котором говорил Монтень: «Я рекомендую лучше даже некстати влепить оплеуху своему слуге, чем корчить из себя мудреца; я предпочитаю обнаруживать свои страсти, чем скрывать их в ущерб самому себе» 13. Здесь древнефранцузское “une buffe a la ione” 14 совершенно уместно переведено Ф. А. Коган-Бернштейном как «оплеуха», коей верный синоним в этом контексте «затрещина», а не «пощечина». Равное можно сказать и о переводе «Швейка», сделанном П. Богатыревым: «Швейк, — сказал он [поручик Лукаш] торжественно, — наконец-то пришел момент, когда вы получите от меня несколько оплеух, каких еще свет не видывал» 15. Наконец, в «Венере в мехах» Захер-Мазоха (перевод А. В. Гараджи) Северин, пожелавший стать рабом своей Госпожи, тоже унижен: «Как неуклюже!» — восклицает Ванда и закатывает мне оплеуху», — и далее следуют размышления о ее воспитательном воздействии, которые уместно было бы отнести к теме «Воспитание ранением»: «Одна оплеуха стоит ведь десятка лекций — она так быстро научает, особенно когда ее наносит маленькая, пухленькая женская ручка» 16. Ни слуга, ни солдат Швейк, ни «раб» Северин пощечину получить не могут. Они не ровня дающим.
Шаг к пощечине переводит в плоскость сословного равенства, но он же есть движение к отягчению приговора: получивший пощечину лицо свое теряет окончательно. Обрести его вновь можно лишь символическим актом — встречаясь на дуэли лицом к лицу со смертью, с угрозой жизни и кровопролитием, о чем пишет аноним в «Сообщении в офицерском кругу»: «Дуэль — риск своею жизнью во имя общественного к себе уважения, во имя своей внешней чести; не чужая кровь смывает с нее пятно, а своя собственная, — или, по крайней мере, готовность ее пролить» 17. Аутодафе чести — дуэль! Ритуализованное, гигиеническое убийство: только не здесь, не при дамах… Как и всякий ритуал, дуэль имеет жесткую принудительную структуру, организующую поведение и чувства участников, лишающую их воли 18. Если же ритуал нарушается, то расплата следует незамедлительно; так, Колпикова — персонажа «Юности» Л. Н. Толстого — товарищи выгнали из полка за то, что он получил пощечину и не захотел драться. С позиции носителей сословной чести сослуживцы поступили в тех условиях логично и единственно верно: ведь Колпиков, потеряв лицо (честь), не вправе был бы отвечать по уставу: «Честь имею».
Австрийский император Иосиф II хотел монаршей милостью отвести руку оскорбленной чести, требующей удовлетворения: пощечина, которую палач на площади дает обидчику, в тот же миг симметрично уравновешивается поцелуем, которым — на балконе своего дворца, перед толпой зрителей — император одаривает офицера, получившего пощечину 19. Но эта попытка так и осталась единичным, не получившим распространения случаем.
Монархам, желавшим быть инстанцией чести (лица) и, стало быть, единолично судить от ее имени, то есть совмещать всех в единое тело деспотической власти, ни в одной стране не удавалось осуществить желаемое, сколь бы строгие запреты ни издавались.
На протяжении всей истории дуэлей с ними самым непреклонным (правда, столь же безуспешным) образом боролись священнослужители — посредством морального осуждения и угрозы отлучения от церкви, императоры и монархи всех европейских стран — грозя смертной казнью и конфискацией имущества дуэлянтов. В России, как и во многом другом, пошли дальше. В воинском уставе, принятом Петром I в 1716 году, не только полагалась смертная казнь участникам поединка, но даже убитого на дуэли предписывалось «за ноги повесить» 20. Целый веер аргументов против дуэлей собран в книге «Подарок человечеству, или Лекарство от поединков» (СПб., 1826), изданной под псевдонимом «Русский». Основной рефрен этой книги — идея о безнравственности, глупости, гордыне дуэлянтов, отстаивающих личные амбиции, ложно понимающих правила чести. Рисковать и жертвовать жизнью можно, по уверению автора, лишь во имя царя, отечества и общественных интересов. То же можно сказать и о пощечине, которую квалифицировали как «дело чести» и за которую судили по-разному, — видимо, с учетом частоты ее употребления и национального темперамента. Например, во Франци за нее в XIX в. полагался штраф в 50 франков, а в Англии «темпераментные» и «невоздержанные» натуры наказывались за равное деяние несколькими годами тюрьмы 21.
Оригинальную точку зрения на рыцарскую честь, дуэль и пощечину высказывает А. Шопенгауэр, считающий первую «порождением высокомерия и глупости», вторую — «рыцарской травлей» и «узаконенным убийством сильного», а последнюю — «ничтожной обидой» или «простым поддразниванием». Соглашаясь с Дж. Г. Миллингеном, Шопенгауэр пишет, что дуэли выросли из ордалий и обязаны не столько религии, сколько «феодальному строю, при котором каждый благороднорожденный смотрел на себя как на маленького государя, не признавая над собой никакого человеческого судьи, и потому привыкал считать свою личность совершенно неприкосновенной и священной, так что всякое посягательство на нее, следовательно, всякий удар и всякое ругательство, представлялось ему как заслуживающее смерти преступление» 22. Он апеллирует к древнегреческим и римским философам в поисках подтверждения своей разночинно-рационалистической критики дворянской чести. Следуя Сократу, уподоблявшему пинки раздосадованных его речами сограждан удару ослиного копыта, на который не стоит обращать внимания, а тем более подавать в суд, Шопенгауэр, желая посрамить этот предрассудок — драться насмерть из-за пощечины, — сравнивает ее, удар столь незначительный, с ударом, который наносит рыцарю его лошадь, и другими — физически гораздо более ощутимыми — которые он получает в жизни и которые оставляет без внимания (а некоторыми — полученными на ристалищах, на полях сражений, при посвящении в рыцари — просто гордится).
Собственно, оригинальность мысли немецкого пессимиста состоит в том соображении,что у правителей, вопреки укоренившемуся мнению, не было «серьезного желания покончить с дуэлью. Оклады гражданских чиновников, а тем более офицеров …далеко не соответствуют их труду. Другую половину своего вознаграждения они получают в виде чести. Последняя прежде всего выражается титулами и орденами, в более широком смысле — сословной честью вообще. А для этой сословной чести дуэль является удобной пособницей; вот почему к ней приучаются уже в университетах. Таким образом, кровь ее жертв пополняет собой недостаточность окладов» 23. Его же собственное предложение, за успех которого он ручается, — обихаживать привселюдно двенадцатью палочными ударами любого бросающего перчатку и шестью — того, кто согласится передать этот вызов, — вряд ли может быть названо гуманным, даже с учетом пессимистического оттенка, в который окрашен гуманизм» Шопенгауэра, не говоря уж о тех негативных последствиях для становления самосознания дворянского сословия, к которым привела бы сия унизительная процедура.
Своим статусом высшей степени оскорбления пощечина обязана индивидуализации поведения аристократа; территория его лица обживается присвоением взглядов, жестов, прикосновений, ударов — всех тех «инструментов», которыми, как из глыбы мрамора, высекается лицо. Его происхождение есть одновременно становление все большей его доступности и уязвимости. Четкость контуров проступает синхронно с утверждением индивидуального «Я», ростом значимости лица в глазах другого.
Лицо своей смелой открытостью обнаруживает хрупкость, ранимость и беззащитность. Способность к открытости говорит о возросших силе и авторитете суверенного аристократического лица. Она является одновременно и свидетельством увеличившейся власти суверенной личности, которая несет сообщение миру и им же вызывается, и свидетельством слабости. Лицо есть вызов. Поэтому можно понять слова Э.Левинаса: «Неуверенность и беззащитность лица — одновременно искушение убийством и призыв к миру» 24. Эта парадоксальная формула разрушает установку на сочувствие к беззащитности и умиление, на желание помочь первым неуверенным шагам ребенка, животного, говорит об иных шагах — первых шагах господина, первых шагах новой формы власти. Ей не прощается неуверенность, колебание, растерянность, нерешительность, да и она сама — власть, авторитетность, популярность — ощущает всю тяжесть «золотой ветви», «шапки Мономаха», любви поклонников, рейтинга популярности и т.д. Жажда зрелищ — это жажда новых рекордов, новых героев, имен, которые приходят на смену старым, часто убивая их. Искус убийства порождается открытостью, обнаженностью, концентрирующей взгляды, вызывающей их и противостоящей им, ставящей себя в афронт другим. Вспомним, что именно вызовом является прямой взгляд, обращенный на сильного, старшего, вожака, причем вызовом тем более дерзким, чем более иерархизированно сообщество (здесь взгляды этологов совпадают, что большая редкость, со взглядами историков, специализирующихся на древних империях, и философов). Но обнаженность включает и жест покорности, призывающий к миру: приматы принимают копулятивную позу, собаки переворачиваются на спину, человек поднимает руки, прося пощады. Так призывает к миру нятие шлема или перчатки, бросание на землю оружия, так обнаруживает мирные намерения идущий к врагам парламентарий. Так обезоруживают злобу и зовут к покою любовь и мудрость. Беззащитность лица вносит расстройство в четкость импульсов «мы — они», «свои — чужие».
В какой степени лицо неустранимо из сферы коммуникации, в такой же оно существует как нечто самостоятельное, пребывая в отстраненной вибрации, в некоем дис-танце с ликом и личиной. Пределы лица — лик и личина: лик святого на иконе и маска актера. Крайности недоступны суду чести: ни святой, ни юродивый, как мы помним, не попадают под протекторат пощечины. Ониэкстерриториальны. И если лик — вне суда чести, выше ее сословно-аристократических императивов, то лицо можно обрести и потерять. Его можно лишиться. Личина же скрывает отсутствие места, ответственного за честь. Ее не лишаются — ее обнаруживают, ее разбивают, ее снимают. Лицо отчасти лик и отчасти — личина. От первого ему достаются авторитет, сила и отблески святости, от второй же на лице всегда едва заметная маска. Оно всегда чуть-чуть не то и принадлежит не совсем тому, кто от его имени выступает, а значит, человек несет ответственность за поддержание формы своего лица. Лицо есть усилие во времени; плод культивирования. Лицо стягивает в точку прожилки на теле чести.
История лица неразрывна с историей чести; события разыгрываются на сценической площадке гражданской истории, драматургия которой строится на последовательном воплощении героя в представителя рода, общины, в гражданина полиса и мира и, наконец, в персону, личность. Чем с большей настойчивостью стремится герой атомизироваться, обрести свое лицо, тем более очевидно, что он приближает его конец: оно размывается, согласно Фуко и новоархаическому проекту, в новой или, если угодно, в новоархаической общности, новом типе телесности, обретенной органичности бытия разума, ментальности, веры.
Но вернемся к пощечинам и дуэлям. Последняя пришла на смену судебным поединкам (ордалиям). Исследователи этого вопроса сильно расходятся во мнениях о начале собственной ее истории: от указания точной даты — 1548 год — Ч. Л. Бербером 25 до утверждения, что дуэль — в форме поединка воина и пленника для предсказания итога войны — была известна у германцев времен Римской империи 26. Автор фундаментального труда по истории дуэлей Дж.Г.Миллинген отказывает древним грекам и римлянам в существовании у них дуэлей на том основании, что «ложь — удар — клевета не рассматривались как пятно на человеке» 27. Им собран корпус «архетипических», используемых затем почти всеми пишущими на эту тему свидетельств о пренебрежительном отношении древних философов, правителей и полководцев к вопросам чести, к обидам, которые по изменившимся к XIX веку представлениям неизбежно должны были повлечь за собой дуэль. Исток дуэлей Миллинген усматривает в обычае древних германцев поспешно обращаться к оружию при разрешении всех общественных и частных разногласий и ссор. Завоевав цивилизованный мир, они принесли с собой обычай, в основе которого лежала уверенность в том, что боги в этих поединках охраняют невиновного и что посредством «сурового испытания» (ordial) обвиняющий может доказать свои претензии, а обвиняемый — защитить свою невиновность; поэтому такие поединки были названы судебными (judicial). Отступив от канвы Миллингена, соотнесем дуэли в их первом варианте («суд Божий»), воспроизводившем языческие обычаи, в юридическом отношении стоящие на более низкой стадии развития, чем римское право, — с подобными испытаниями водой, ядом, раскаленными углями и проч. Эти испытания держались верой в особое покровительство, оказываемое богами невиновному, который поэтому не умирал от отравы, не обжигал ног углями, не тонул и т.д. Если юридическое право опиралось на разум, на способность соизмерять притязания противоборствующих сторон и выносить третейское решение, то языческие ордалии использовали эффект «царя Соломона», то есть то особое нравственное и психологическое состояние участников тяжбы, которое в испытаниях придавало сил и помогало выиграть судебный поединок правому и, напротив, обжигало, ранило и метило виновного.
Первое юридическое оформление таких поединков может быть найдено в законах Гундебальда, короля Бургундии 501 года. Любопытны его обоснования «дуэльных уложений»: виноваты подданные, которые «сами же страдают от собственной алчности, подгоняемые своим же упорством, не в состоянии подтвердить клятвенно, что в их словах является ложью, а что нет» 28. При таких условиях он попадал в крайне затруднительное положение, верша суд (это дело возлагалось на короля), потому что оба противника и их свидетели клятвенно утверждали прямо противоположные вещи. Намереваясь положить конец этим скандальным ситуациям, Гундебальд повелевает: если два бургундца состоят в ссоре и никак не могут прийти к соглашению, «если истец объявляет, что готов со шпагой в руках отстаивать истину, которую он утверждает, и если ответчик не уступает, то имеет место законное решение спора посредством шпаги». Подобное же подразумевается относительно представителей сторон, с тем чтобы каждый человек был готов защищать своей шпагой истину, им отстаиваемую, и, тем самым, покориться суду Божьему. Обвинитель, он же зачинщик, должен явиться на поединок собственной персоной, а обвиняемый может выбрать представителя вместо себя. Регламентируется возраст зрителей (не моложе 13 лет), их пол (женщинам запрещалось смотреть состязания), а также поведение (нельзя было издавать любые звуки или подавать какие-либо знаки). Если же имели место нарушения, то стоявшие здесь же палачи отрубали правую руку или левую ногу нарушителю. На поединках должны были быть наготове похоронные дроги. Побежденный, но оставшийся в живых соперник лишался своего положения и репутации, и ему не позволялось более ездить верхом и носить оружие.
В дальнейшем «религия и любовь — два наиболее мощных рычага, воздействующих на человечество, — стали оправданием этих жестоких крайностей; венок победителя возлагался на каждого сражавшегося за Бога или женщину; верное дело могла быть подтверждено лишь шпагой, истинная любовь — доказана копьем» 29. М. Махов возникновение дуэли также связывает с христианством: «Обычай поединка и его распространение находятся в связи с христианством, которое, поселив в умах веру в справедливость и всезнание Божественного провидения, привело к тому, что все спорные вопросы предоставлялись разрешению «суда Божия», а этот последний у вооруженных, воинственных германцев — у которых дуэль родилась и получила право гражданства, — не мог выражаться ни в чем лучше, как в бою, поединке, где одержавший верх, очевидно, получал помощь свыше». (Справедливости ради необходимо заметить, что не везде и не всегда распространение христианства вело к появлению судебных поединков, своеобразных дуэлей. В России ко времени Петра Великого история христианства насчитывало шесть веков, а дуэли отсутствовали. Их завезли приглашенные Петром иностранцы.) Бытуя главным образом в среде военных, дуэль в Германии XIX века распространилась на студенческую среду, причем приобрела настолько распространенный характер (90% от всего числа дуэлей приходились на студентов), что офицеры отказывались служить в университетских городах, так как они там постоянно подвергались оскорблениям с целью вызвать их на дуэль 30. Разгоряченные добрым пивом и опьяненные свободой от родительской опеки, студенты гордо носили знаки храбрости — шрамы на лице от дуэльной шпаги, для которых в немецком языке имелось особое название: Schmisz 31. Сказать в ту пору, что у господина те самые, настоящие Schmisz’ы или что он имеет Schmissig (лицо, покрытое шрамами), значило сделать ему комплимент.
Рождение дуэли происходит одновременно с рождением пощечины, так как нет серьезней оскорбления, чем оскорбление лица (вспомним слова, вынесенные в эпиграф статьи). Поистине справедлив тотальный телеологизм: бреют бороды — оголяют лицо для пощечины, которая, на первый взгляд, странным образом соседствует с «пощечить», что означает «потаскать», «наворовать», «нащипать», «общипать» 32 — траву, курицу, бороду, то есть обнажить, лишить достоинства, защищенности и силы. Допетровская борода охраняла статус человека самсоновой силой традиции, не умеющей читать письмена новой эпохи, существовать по иным правилам — правилам чести, которая звоном пощечин, ударами клинков и дуэльными выстрелами _записывает _0на архаическом теле свой кодекс — дуэльный кодекс 33. Отстаивать честь, лично вершить суд и удовлетворяться местью — мифологемы дворянской свободы.
Итак, можно сказать, что история лица тесно переплетена с историей чести, пощечины и дуэли. Она появляется одновременно с возникновением суверенности лица. В своей основе пощечина — удар, которым мгновенно отвечают на раздражение, — биологический механизм инстинкта самосохранения, который, как мы уже определили, через ряд опосредствующих звеньев (в русском варианте они фиксируются словами «треух», «заушина», «затрещина», «оплеуха») превращается в культурный жест — пощечину. Но, и торвавшись от своих корней, она все же несет на себе печать психосоматической и знаковой симультанности. Пощечина — сохраняемый в культуре способ немедленной расправы, мести и скорого суда — самосуда чести. Однако она ни в коем случае не является произволом, скорее наоборот — она есть результат «принуждения» правилами чести.
Классическая пощечина
Классическая пощечина пушкинской поры отличалась зрелостью отлитых форм; она максимально живой и хорошо читаемый символ. Иллюзии, питаемые на ее счет, — это иллюзии классики. Значимость пощечины в реальной жизни и преломленное в сознании поэта ее существо рознятся. Она, как принято было думать в ту пору, есть результат холодного расчета, выбирающего из арсенала жестов, позволительных в атмосфере салона, наиболее эффективный. К примеру, как радикальное средство против «сварливца» рекомендовал ее использовать Г. Р. Державин:
Таков же, по сути, итог размышлений А. С. Пушкина: «Перечитывая Лукрецию …Шекспира, я подумал: что, если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? Быть может, это охладило б его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить? — Лукреция б не зарезалась, Публикола не взвесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те» 35. Перевод аффективного жеста в плоскость разумной и целесообразной деятельности говорит не столько о пощечине, сколько о мифах, населявших салоны в эпоху Просвещения. Однако что касается не размышления, но художественного изображения, то герой пушкинского «Выстрела» Сильвио вспоминает о предыстории своей дуэли следующее: «…Я сказал ему на ухо какую-то плоскую грубость. Он вспыхнул и дал мне пощечину. Мы бросились к саблям…» 36. В этой ситуации ни о какой рассудочности речи быть не может: рука взметнулась мгновенно и необдуманно — сиюсекундная реакция оскорбленной чести.
Отступление от классических норм не ускользало от современников. Примечательное, по оценкам А. И. Герцена, И. С. Тургенева, Н. Барсукова и А. В. Никитенко, событие произошло 14 января 1857 года на заседании совета Московского художественного общества — драка графа В. А. Бобринского и профессора С. П. Шевырева: «Подрались они по-русски, то есть оплеухами, кулаками, пинками и прочими способами патриархального, допетровского быта» 37. Как видим, недостойное, неклассическое поведение оценивалось как допетровское, патриархальное.
Пощечина, имеющая общественое звучание, то есть классическая ощечина, дамами (и тем более дамам) не давалась: из-за них, ради сохранности их чести и незапятнанности их имени звучали пощечины, обнажались шпаги, гремели выстрелы, но им нормы приличия предписывали быть пассивной, страдательной стороной,так как сдержанное достоинство и невозмутимость — идеал поведения светской женщины. Отнятая у дам и девиц возможность употреблять в свете сей весьма эффективный жест компенсировалась признанием за ним всех гражданских прав в жизни личной: вспомним хотя бы незадачливого ловеласа графа Нулина.
Осень классики дает причудливые переплетения старой орфографии языка пощечины с новой, появляются дополнительные семантические и стилистические коннотации. На пороге XX века символическая значимость пощечины еще жива, в то время как ее регулятивно-принудительный характер угасает. Не вдаваясь в социальный план самопорождения новых структур человеческих отношений, выхода маргинальных групп на арену общественных процессов, констатируем изменение семантики жеста, частоты его использования, эволюцию самоощущения участников историй и оценки событий окружающими. Мы спотыкаемся о розановское (вообще чтение «Уединенного» и «Коробов» — сплошной свинг) отмахивание, как от назойливой мухи, от дуэльного принуждения: «Вечером пришлисекунданты на дуэль. Едва отделался» 38, — когда демонстративно ставятся выше семья, дети, возможность «ковырять в носу и смотреть вдаль», свой мирок нумизматических удовольствий. С не меньшим удивлением наблюдаем перверсии пощечины в мире провинциального мещанства: «Поздно ночью в буфете Гудаевский внезапно подскочил к Передонову, без всяких объяснений ударил его по лицу несколько раз, разбил ему очки и проворно удалился из клуба. Передонов не оказал никакого сопротивления, притворился пьяным, повалился на пол и захрапел. Его растолкали и выпроводили домой» 39. Так и хочется повторить на это слова кортасаровского орла, обращенные к хронопу: «Вот мерзость! Места не найдешь, куда долбануть!» 40.
Но были пощечины и иного свойства. Широко известна пощечина Нечаева шефу жандармов генералу Потапову: «Ударив, разбив тому нос в кровь… — не был расстрелян, избит или задушен» (нужно иметь в виду, что дело происходило в тюрьме). Относительно этого столь удивившего всех, охранников и тюремщиков в первую очередь, инцидента, не имевшего последствий, В.Шаламов справедливо считает, что «Потапов умолчал об этой пощечине по очень простой причине: донести об этом царю — значило самого себя поставить в положение, приводящее к отставке» 41. Устойчивое значение этого жеста в ту пору еще говорило о моральной нечистоплотности получившего, о его вине и ответственности. И неважно, что Нечаев преступник. За дающим пощечину оставалась моральная сила. Еще оставалась.
Пощечина в Серебряном веке
Нарочито театральная и экстравагантная, она скорее цитата и устойчивая аллюзия времен Дантеса и Мартынова, чем немедленный суд чести. Пощечина существует в модусе серьезности; в игровом пространстве эстетизированных жестов она девальвируется и разжижается. Именно такой была та хорошо документированная пощечина, которую М. Волошин дал Н. Гумилеву в мастерской художника А. Я. Головина в присутствии многих известных людей того времени. В своих воспоминаниях Волошин пишет: «Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так, как Гумилев, большой специалист, сам учил меня в предыдущем году: сильно, кратко и неожиданно» 42 (замечу в скобках, что это действительно характеристики спонтанно-аффектированной пощечины классического типа). Здесь удивляет многое — и запланированность пощечины, и отношение к ней участников и свидетелей события (в частности, на слова Гумилева: «Ты мне за это ответишь», — Волошин хотел сказать: «Николай Степанович, это не брудершафт», — но «тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства» 43. «Когда я опомнился, — вспоминает далее Волошин, — услышал голос И.Ф.Анненского, который говорил: «Достоевский прав. Звук пощечины — действительно мокрый» 44), и, как свидетельствует секундант М. Волошина К. А. Шервашидзе, незнание дуэльного кодекса («Думаю, что никому из нас не были известны правила дуэли») 45. Во всем этом видны признаки тотальной не-непосредственности — игрового поведения и отношения к жизни. Но, вопреки им, пощечина включила трагический механизм расплаты. Для Гумилева, пишет А. Н. Толстой, «изо всей этой путаницы, мистификации и лжи — не было иного выхода, кроме смерти» 46. Угроза была реальна. Искренне ли целился Гумилев, неизвестно. Волошин, по его утверждению, целился мимо.
Коварство гумилевской судьбы состояло в том, что позднее пришлось отстаивать перед лицом иного, не дающего осечку оружия. Без пощечин. Примирение двух поэтов произошло под натиском событий, предавших забвению дворянскую пощечину и деэстетизировавших пространство декадентской означенности; наступило время других правил игры, приведших к краху универсум чести.
Почему звук пощечины мокрый?
Целуются на вдохе, пощечину дают на выдохе. Метафора точна, если таит следы физиологии. Как у Татьяны пересыхают губы от волнения и она не может заклеить письмо Онегину, так от пощечины (секунда высшего нравственного потрясения) лицо и руки покрывает испарина. Называя звук удара по лицу «подлым, как бы мокрым», а кулак — «веским, костлявым, с рыжим пухом и с веснушками» 47, Достоевский использует метафору для усугубления нравственного оскорбления, для передачи эстетической неопрятности жеста. Тем отчетливее звук невозможности и непоправимости происходящего (не отсюда ли обмороки присутствующих дам?) указывает на необычность поведения Ставрогина, побеждающего в себе реакцию ответа, смиряющего ярость, отказом от дуэли становящегося выше общественных норм, о чем, впрочем, далее говорит автор устами Шатова: «Вы должны простить мне этот удар по лицу уже по тому одному, что я дал вам случай познать при этом вашу беспредельную силу…» 48. Внешне он стал вровень с учителями недеяния — тем, что погасил в себе ярость, справился с жалом оскорбления, которое заставляет отступать благоразумие; он порвал тенета чести, якобы поднялся выше ситуации принудительного реагирования, находясь, однако, не в мире христианской любви и прощения и даже не по ту сторону дольних определений добра и зла, но в беспредельной силе демонического 49. Пощечина — она не крестное знамение! — его не задевает.
Мокрый звук — звук скорби и трагичности уничтожения лица, стирания с него знаков достоинства.
Пощечина как искривление пространства
Пощечины, как экзотические бабочки, порхают в культуре, прихотливо опускаясь то на самодовольные, то на жалкие и растерянные лица. Их исчезновение столь же печально, сколь печально известие об исчезновении очередного вида живого на Земле. Обеднение — стерилизация символического пространства типологически (и топологически тоже) пробуждает образ больничного интерьера, гласящий о критичности ситуации в культуре.
Стоящая в ряду неподвластных рациональному сознанию феноменов таких как эпилепсия, шок, истерия, вдохновение и просветление,животный ужас и т.д., — пощечина маргинальна для классического дискурса. В модусе пощечины происходит искривление пространственно-временных структур; пульс событий бьется в таком ритме и состояния сознания изменяются в таком режиме, что пропадает различие между биологически заданными реакциями на раздражение и формальной структурой культурного жеста, тем самым задавая объем символического жеста, — или, если посмотреть с другой, не менее важной точки зрения, то же пространство считывается как специфическая организация чувственности. Искривляется пространство тождества самопрозрачных актов мысли, диктуя иную стратегию видения мотивов и поступков человека; существование событий смещается в иную плоскость, и они объясняются уже не способностью концентрировать сознание, отрешаясь от тела, но мгновениями беспамятства, ослепления и провала, то есть иными (невозможными в рационально полагаемом мире) временными параметрами и способами реагирования, иными возможностями осуществления желаний. Пощечина есть такой жест, который, говоря словами М. Мерло-Понти, «не наводит меня на мысль о гневе, это сам гнев» 50.
Опыт тела, помещенного в перверсивные потоки чувственности, позволяет видеть мутации, происходящие под напором саморазвивающихся форм телесной организации, и раны, открывающиеся в точках общественного напряжения и экологических изломах. Оценка подобного опыта, зафиксированного, например, в кинематографе, с позиции стандартных норм рациональности дает фикции типа «разорванное сознание представителей современного западного общества», как будто ясность и плотность традиции, предписывающей так поступать и так видеть, может быть охарактеризована как цельное сознание. Добавлю: цельность сама по себе возможна в отлученном от жизни трансцендентном пространстве с одновременной репрессией бессознательного и изгнанием бессмыслицы. Чтение книги природы (в том числе и природы человека) — с позиций идеалов цельного сознания — как священного текста, по сути дела, есть считывание и припоминание знаков власти на записанном теле подданного. И, быть может, во всей предыстории человека не было ничего более страшного и более жуткого, чем эта запись, чем изобретенная в древности мнемотехника. «Выжигать, дабы осталось в памяти: лишь то, что не перестает причинять боль, остается в памяти», — таков основной тезис наидревнейшей (к сожалению, и продолжительнейшей) психологии на земле» 51. Пощечина есть действенный способ записи знаков «достоинства» на лице чести. Но не только. Она еще и вид письма, стигматизирующего лицо и окрашивающего его красной краской. Пощечина сродни кастрации, так как обе лишают тело его силы: первая — нравственной, вторая — сексуальной.
Очиститься от клейма на лице «невольник чести» может лишь сгустив краску, обнаружив ее. Кровь — лучший пятновыводитель для запятнанного лица, ибо она однородна пятнам и в основе своей определяет симметрию знака, красного цвета, ран.
Пощечина в пределах 52 означающего
В контексте этого исследования интересно даваемое Ж. Лаканом с позиций структурного психоанализа толкование реакций на пощечину; Рассмотрение его мне хотелось бы предварить одним общим замечанием. Классический структурализм, не позволяя жизни быть полноправной реальностью и не допуская для означаемого статуса автономности, все же ощущал в себе силы описать мир, схватить и опутать его сеткой бинарных оппозиций. Эта интенция видна и у Лакана. Он исходит из того, что образ (Gestalt) способен оказывать существенное воздействие на формирование организма, и приводит в качестве примера известный биологам факт, что в условие высиживания чайкой птенцов входит как необходимый момент созерцание других чаек или хотя бы собственного отражения в зеркале. Лакан дает Другому всю полноту власти, полагая, что все человеческие желания вписываются и, более того, задаются существующим символическим порядком — речью Другого. «Естественная» реакция на пощечину отменяется. «Когда вы даете ребенку пощечину — ну что ж! Это можно понять, он плачет — и никто не думает, что плакать ему совсем не обязательно. Я вспоминаю маленького мальчика, который, получая пощечину, спрашивал: «Это ласка или удар?». Если ему говорили, что удар, он плакал, это входило в условности, в правила момента; если это была ласка, он был восхищен. Впрочем, это не исчерпывает вопроса. Когда получают пощечину, есть много других способов ответить на нее, нежели плакать, — можно ею ответить, а также подставить другую щеку, можно также сказать: «Бей, но слушай». Представляется очень большое разнообразие таких продолжений, которыми пренебрегают в отношении понимания» 53. Редуцированная до означающего, до языковой конструкции, которая позволяет произвольно менять способ реагирования на противоположный, пощечина окончательно теряет связь с означаемым. Эго, поскольку оно воображаемо, определяется означающим, речью Другого. Но понятие власти Другого, вобравшее в себя открытия Фрейда, штудии структурализма и постструктурализма, трансформируется. Со временем его печать теряет четкость оттиска, тускнеет: она не несет более знака собственной принадлежности печатающего (клеймящего), приобретая контур следа и являясь отзвуком почтмейстерского штемпеля. Постструктурализм, сосредоточив внимание на «изнанке» структуры, на феноменах, оказавшихся за ее рамками (как, например, аффекты, тело, жест), отказывается от строгости смыслонесущих единиц и пытается через перебор означающих в просветах между категориальными парами обнаружить живое неуловимое означаемое, понимая всю безуспешность таких попыток. В его пространстве лицо может появиться случайно — как элемент экзотического обряда, как цитата из былых времен, своей прежней четкостью оттеняющая размытость места, которое репрезентировало бы честь. Расширившийся диапазон равноценных ответов исключает однозначность этого жеста. Власть, которая ранее диктовала правила обращения к лицу или, точнее, с лицом, ныне обнаруживают там, где ею, казалось бы, и не пахло: в «объектах собственных желаний», в «микротехнике принуждения» — использовании слова, в направленности сцепления событий. Ее эффективность не нуждается более в эффектности жестов рыцаря и палача, которые власть растворяет в структуре социолингвистических операций. Лицо чести умирает под прессом постоянной иронии по поводу неуместности его открытого проявления. «Я» редуцируется до простого резонатора поля желаний; оно лишь их медиатор. Пустота, зияющая на месте лица, — результат деперсонификации власти, которая уже не может гарантировать прежнего опыта стыда и поступка, вины и ответственности. Система жестов не выстраивается более на фундаменте чести; она исключает салонный театр публичной пощечины. Гунны всех сословий разрушили цитадель аристократизма.
Десемантизация символического жеста неминуемо происходит там, где в набор средств, объясняющих иллюзорность самотождественности
«Я», включаются стратегии психоанализа и деконструкции. На вопрос о том, кто и кому дал пощечину, ответ последователя Лакана был бы таков: Другой задает мне схему реагирования, заставляя помимо моей воли произвольно означивать неугодное лицо, преступающеенорму. А адепт постмодернизма, в концепции которого от структурализма «остается лишь игра означающих, которые не имеют означаемых» (Д.Хебдидж), а от модернизма с его претензией на истину и всеобщий проект объяснения и переустройства мира, с его легитимностью одной лишь формы рациональности, с его верой в «метарассказ» и «метанарратив» остается микронарративная техника, равноценность «нелегитимных» форм рациональности и языковых игр (Ж.-Ф. Лиотар), — постмодернист, возможно, ответил бы так: такое-то из моих «я» совершенно серьезно, классически отреагировало на нарушение границы его чести пощечиной одному из лиц противника, в то время как другое «я» любовалось со стороны красотой жеста, чистотой стиля, правильностью реакций и строгим соблюдением ритуала пощечины. Для события пощечины нужен напарник (другой). Но и он многолик. В этом карнавале масок, ролей и лиц все же можно обнаружить «лицо» Большого Другого — лицо Власти, задающее средство коммуникации и заставляющее реагировать пощечиной в означенных ситуациях. Однако рука, дающая пощечину, никогда не заденет лица Власти, так как последняя отвергает язык, на котором понуждает говорить своих «подданных». Невозможность осуществить коммуникацию с безликой Властью лишает пощечину прерогативы нравственного надзора, а невозможность всех уравнять лишает опоры на инстанцию чести, от имени которой она говорила. И если поступь логики Другого сопровождает запах серы, то удивляться здесь не следует, ибо за лукавой игрой означающих, за симуляцией любого тела, дела и вещи мы не обнаруживаем более автономности своей воли и ответственности и не находим былого благородства и достоинства.
Но так ли уж тотальна пустота на месте лица? Постструктурализм осуществил основательную разборку частного и публичного лица, обнаружив на его месте сложную конструкцию и тонкие механизмы власти, приводящие ее в движение. Но лицо тем не менее остаетс жить как момент индивидуальной отроческой и юношеской истории. Именно в этом возрасте нашли себе приют трансформированные идеалы дворянской чести, которые импонируют юности своим радикализмом, экспрессивностью и «прямым действием». Пощечина осталась чуть ли не единственным островком классического реагирования на акты нравственной агрессии.
Отзвуки жанра
Генри Миллер «Тропик Рака»
Сегодня пощечина незаметно исчезает из обихода. Здесь мы возвращаемся к исходному: с изменением стиля Письма изменяется и письмо жестового сообщения. Во время известных событий августа 1991-го не зафиксировано ни одной общественно значимой пощечины.Ее отсутствие бросается в глаза на фоне волны самоубийств, прокатившейся немногим позже.
Непризнание письма прежнего типа власти завершается отменой многих табу, в том числе и на лицо.
В то время, когда отношения между людьми регулировались понятием чести, отвратительными казались картины, изображаемые, например, Ф. Сологубом: «Плевать я на тебя хочу, — спокойно сказал Передонов. — Не проплюнешь! — кричала Варвара. — А вот и проплюну, — сказал Передонов. — Свинья! — сказала Варвара довольно спокойно, словно плевок освежил ее. — …Право, свинья. Прямо в морду попал… — Не ори, — сказал Передонов, — гости» 54. Ныне же на фоне моральной деформации власть имущих «отцов» (это о них в песне В. Бутусова и И. Кормильцева: «Здесь первые на последних похожи»), в молодежной субкультуре протест против «первых» лиц выражается в инстинктивном протесте против лица как топоса чести. Лицо дезавуируется, и это мало кого пугает. «Вы не можете плевать в лицо друг другу, — говорил один из героев молодежной телепрограммы, — а мы можем, и нам это не обидно», — что было тут же продемонстрировано. Лицо более не несет того отождествления с человеком, с его честью, которое вменялось ему в прежние эпохи. Оно более не авторитет. Лицо может вычеркиваться, но не пощечиной, а актом протоколирования последней — тем самым пощечина переводится в жанр перформанса постмодернистски понимаемого искусства.
Удивительные гримасы пощечины наблюдаются в наши дни. В одной из информ ационных программ Петербургского телевидения был показан сюжет о довольно интеллигентного вида мужчине, который, получив пощечину на коммунальной кухне, вернулся в свою комнату, взял утюг и, подойдя сзади к обидчику, нанес ему смертельный удар. Характерен его ответ корреспонденту: «А как еще иначе я могу отстоять свою честь?». Комментарии, как говорится, излишни.
К современным, нашедшим отклик в средствах массовой информации, пощечинам можно отнести пощечину майора запаса Н. М. Московченко военному коменданту Московского гарнизона генералу Н. Н. Смирнову при стечении большого количества народа. И вновь ряд нелепостей, череда издевок над жестом, «выполняемым сильно, кратко и неожиданно», обрекает его на смерть: обидчик (!) через военного прокурора (!!) стал вызывать генерала на дуэль. Генерал же написал заявление о возбуждении против Н. М. Московченко уголовного дела, чем дал повод обвинить себя в трусости 55.
Лишь пощечина А. Д. Сахарова по возвращении из г. Горького в Москву человеку, оклеветавшему в прессе его жену , вписывается в классическое письмо жестового сообщения. Однако комментарий журналиста, сообщавшего об этом факте по радио, очередной раз свидетельствует о забвении языка чести, на котором говорила прежняя эпоха. После слов: «и дал ему пощечину», — журналист добавил: «жаль, что в единственном экземпляре», — будто ее можно дать дважды, трижды и т.д. Это было бы равносильно тому, как если бы зрители требовали у палача отрубить голову преступнику еще и еще раз.
Девальвация «жанра» наиболее очевидна тогда, когда дают публичную пощечину женщине. Как мы помним, классическая пощечина не то что женщине — женщиной дана быть не могла. Конечно, случались исключения. Пощечина, 25 января 1830 года данная членом дирекции Московского французского театра Бертом актрисе Альфред (впрочем, она была дана не совсем «приличной» — в силу социального и нравственного статуса, который имела актриса в пушкинскую эпоху, — женщине), вызвала бурю негодования у поклонников ее таланта и большой резонанс при дворе, что отчасти стало причиной неожиданного приезда в Москву Николая II. В итоге актрисе вернули снятый бенефис, «поклонники-бунтари», среди них полковник Воейков, гвардии поручик граф Потемкин и др., были взяты под арест, а обер-полицмейстеру и генерал-губернатору Москвы высказано неудовольствие царя по поводу случившихся беспорядков 56. Пощечина женщине сегодня если и может быть прочитана как результат «борьбы за равноправие», то с большими оговорками: «уравнительный» потенциал этого жеста эксплуатируется и иначе. Пощечина может звучать теперь как наиболее веский аргумент в споре: например, в сообщении из Донецка читаем о том, что старый большевик а предъявляемые коммунистам обвинения в преступлениях против своег народа ответил женщине — своему политическому оппоненту — ударом по лицу 57, который журналист квалифицировал как пощечину — и тем самым низвел последнюю до уровня «кулачного» аргумента.
Тихо, незаметно уходит пощечина со сцены общественной жизни. Печалиться ли по этому поводу? Сожалеть? Это было бы равносильно расхожему сокрушению об отсутствии рыцарского этикета в переполненном салоне троллейбуса. Потесненная из жизни общественной, она продолжает существовать в жизни личной, обозначая этапы взросления и становления личности. Такова судьба пощечины.
Но так ли это? Для того, чтобы выяснить, насколько распространен этот вид нравственного самосуда, насколько жизненна пощечина и в какой степени она сохраняет свою классическую форму, было проведено социологическое исследование среди студентов Санкт-Петербургского университета. «Классическая» пощечина должна удовлетворять следующим условиям: ее получает мужчина, она происходит спонтанно, без предварительной подготовки и плана, и получивший ее не отвечает в той же или подобной (физической) форме. Выяснилось, что около 40% студентов давали пощечины, из которых «классические» составляли 72%, причем большая часть их была дана женщинами и лишь незначительная (14%) — мужчинами.
Как видим, жива еще классическая пощечина. Жива традиция.
- [1] Гоголь Н. В. Собр.соч. В 7-ми тт. Т.VI. М., 1986. С.301.
- [2] Достоевский Ф. М. Полное собр.соч. В 30-ти тт. Т.22. М., 1981,с.11.
- [3] Савчук В.В. Способ бытия гуманитарного знания. — В сб.: Вестник ЛГУ. Серия 6, вып.I. 1990. С.51-61.
- [4] Ср. мысль Б. Р. Виппера: «Характер человека, свойство бога классическое искусство воплощает не мимикой, не выражением лица, а позой, походкой, специфическими движениями или атрибутами» (Виппер Б. Р. Введение в историческое изучение искусства. М., 1985. С.121).
- [5] Чернявичуте Ю. Ю. Эстетическая функция жеста в культуре. Автореферат дис. канд. филос. наук. Л., 1988. С.8.
- [6] Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т.4. М., 1980. С.375.
- [7] Там же. С.105.
- [8] Словарь современного литературного языка. Т.14. М., 1963. Стлб.926.
- [9] Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4-х тт. Т.1. М., 1986. С.83.
- [10] Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т.I. СПб., 1893. Стлб.956.
- [11] Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. Т.3. М.,1987. С.145.
- [12] Монтень М. Опыты. Книги I и II. М., 1979. С.638.
- [13] Выше уже приводился «славянский вариант» движения к лицу. Представляет интерес «французский путь», материал о котором можно найти в «Большом универсальном словаре» в 15-ти тт. (1865-1876). Buffe в переводе с древнефранцузского — «пощечина», «оплеуха». Оно очно соответствует древнелатинскому buffa — «оплеуха» («затрещина»). Существуют тесные отношения buffe с его французскими производными bouffer (‘надуваться, надувать щеки’, а также ‘бить, убить’), bouffon. Слово bouffon обозначало человека (мы бы сейчас сказали — актера), роль которого заключалась в том, что он получал пощечины — к большой радости зрителей. Он должен был надувать щеки для двух целей: во-первых, чтобы смягчить удар, во-вторых, чтобы сделать его звонким. Словарь утверждает, что «‘пощечина’ (soufflet) этимологически связана с надутыми щеками» (souffle — ‘надутый, пухлый’. К ним же, кстати, восходит слово «буфет» (buffet): вначале так назывались маленькие пышные булочки, так похожие на надутые щеки, а затем — в результате метонимического переноса — и шкаф, в котором они хранились. (Grand Dictionnaire Universel. Par Pierre Larousse. V.2. S.a. P.1388-1389.)
- [14] Гашек Я. Похождения бравого солдата Швейка. М., 1982. С.134.
- [15] Захер-Мазох Л. фон. Венера в мехах. М., 1992. С.111.
- [16] М. Э. Дуэль и честь в истинном освещении (Сообщение в офицерском кругу). СПб., 1902. С.38.
- [17] Об этой характерной черте дуэли см.: Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. Л., 1983. С.102-104.
- [18] Махов М. Дуэль, ее происхождение и современный характер. СПб., 1902. С.32.
- [19] Там же. С.38.
- [20] Курнатовский Г. 0. Дуэль. Историко-догматическое исследование. Варшава, 1898. С.45.
- [21] Шопенгауэр А. Свобода воли и нравственность. М.,1992. С.318.
- [22] Там же. С.327.
- [23] Левинас Э. Лицо незнакомца. — «Курьер ЮНЕСКО», 1993, N 10. С.63.
- [24] См.: Оссовская М. Рыцарь и буржуа: Исследование по истории морали. М., 1987. С.144-146.
- [25] Тацит К. О происхождении германцев. Гл. 10.
- [26] Millingen J. G. The History of Duelling: Including Narratives of the Most Remarkable Personal Encounters That Have Taken Place from the Earliest Period to the Present Time. V.I. London, 1841. P.19.
- [27] Ibid. P.24-25.
- [28] Ibid. P.21.
- [29] См.: Махов М. Цит.соч.. С.2-37.
- [30] Deutsсhes W(rterbuch von Jacob Grimm und Wilgelm Grimm. Bd.9. Leipzig, 1894. S.1096-1097.
- [31] Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т.4. М., 1980. С.375.
- [32] «Борода, — писал Ф.Буслаев, — как признак отчуждения от латинства, есть существенный знак всякого православного… Бритье бороды — дело неправославное, еретическая выдумка на соблазн и растление добрых нравов» (Буслаев Ф. Древнерусская борода. — В кн.: Буслаев Ф. Исторические очерки русской народной словесности и искусства. Т.2. СПб., 1861. С.233). Он замечает также, что «по понятиям не только XVI, но и XVII века русский человек, сбривший бороду, становился не только неправославным, но и нерусским» (Там же. С.234). Обжитость архаического ландшафта лица и функциональное многообразие бороды проявлялись в ее детализированной типологии: продымлена, врусе, густа и розсоховата, курчевата, взлызь, с малыми кудрецами, разделена на две малые космачки, сохаста, кругла и т.п. (см.: Там же. С.216-237).
- [33] Державин Г. Р. Глагол времен. Стихотворения. М., 1978. С.161.
- [34] Пушкин А. С. Полное собр.соч. Т.XI. M., 1949. С.188.
- [35] Пушкин А. С. Соч. в 3-х тт. Т.3. М., 1986. С.53.
- [36] Никитенко А. В. Дневник. — «Русская старина», 1890, N 8, c.364.
- [37] Розанов В. В. Сочинения. Л., 1990. С.116.
- [38] Сологуб Ф. Мелкий бес. СПб., 1908. С.246.
- [39] Кортасар Х. Избранное. М., 1979. С.385.
- [40] Шаламов В. Четвертая Вологда // Наше наследие. 1988. N 3. С.57.
- [41] Волошин М. А. Путник по вселенным. М., 1990. С.229.
- [42] Там же.
- [43] Там же.
- [44] Там же. С.356.
- [45] Там же. С.355.
- [46] Достоевский Ф. М. Полное собр.соч. В 30-ти тт. Т.10. М., 1980. С.164.
- [47] Там же. С.195. Этот сюжет нашел продолжение в романе «Братья Карамазовы» в главе «За коньячком», в котором Белявский в присутствии жены Федора Павловича дал последнему пощечину. Но жена всегда такая покорная («овца», «кликушечка» — по словам Федора Карамазова) готова была «избить» мужа. Говоря ему «ты теперь битый, битый», она, как замечает Ю.Глазов «хотела сказать, что он утратил всякое понятие о чести и достоинстве… Но Софья Ивановна не так плохо разбиралась в характере своего мужа. чтобы совсем серьезно предполагать, что он и самом деле побежит теперь вдогонку за Белявским и вызовет его на поединок. Понятие чести даже и не ночевало в кодексе поведения Федора Павловича и слова «сейчас беги» он мог воспринимать двадцать лет спустя только в плане юмористическом» (Глазов Ю. К интерпретации главы «За коньячком» в «Братьях Карамазовых» // Беседа. Религиозно-философский журнал. Ленинград-Париж. 1987. С. 204). Циничность его проявилась в том, что он получил пощечину и по-христиански не ответил на них. Что он и подтвердил в дальнейшем своим поведением, получив «две знатные и звонкие пощечины» (от второй, заметим, мог бы отклониться) от генеральши, о которых рассказывал всему городу.
- [48] Ведь даже не все святые могли побеждать в себе праведный гнев. Так, например, Николай Мирликийский, архиепископ, он же Николай Чудотворец, который «был образцом веры и добрых дел для паствы, кротко и не злоблив сердцем, чужд гордости и надменности» (Жития святых, празднуемых Православною русскою церковью. Под ред. Д. И. Протопопова. Изд. 2-е. М., 1905. С.569-570), на I Вселенском соборе прославил себя тем, что дал пощечину еретику Арию, когда другие аргументы в споре были исчерпаны. Этот сюжет вошел в житие Николы как «заушение Ария».
- [49] Мерло-Понти М. Феноменология восприятия. — В сб.: Онтология. Эстетика. Религиозная философия. Труды ВРФШ, вып.2. СПб., 1993. С.62.
- [50] Ницше Ф. Сочинения. В 2-х тт. Т.2. М., 1990. С.442.
- [51] Придел — в православном храме небольшая бесстолпная пристройка, имеющая дополнительный алтарь для богослужения.
- [52] Лакан Ж. «Стадия зеркала» и другие тексты. Париж, 1992. С.24
- [53] Сологуб Ф. Мелкий бес. С.24-25.
- [54] В деталях об этом происшествии можно прочесть в статье С. Мостовщикова «Дело о пощечине генералу» («Известия» от 28 февраля 1991 г.).
- [55] Пушкин А. С. Письма. Т.2. М., 1928. С.386.
- [56] Лисовенко Н. Сильнее пощечины аргумента нет. — «Известия», 21 октября 1991.
- [57]
Комментарии
Язык чести, или судьба пощечины
Спасибо за информацию,мне пригодится по курсовой:)))
Добавить комментарий