Как знания не являются показателем ума, так и сказанная глупость еще не свидетельствует о том, что человек глуп. Не надо так уж бояться глупости!? Страх показаться глупым — уже величайшая глупость. Столкнуться со своей глупостью и признать, что ты был глуп, как бы это ни было невыносимо и для самого себя печально — не так уж и плохо. Хуже, когда своей глупости не замечаешь и продолжаешь оставаться глупцом.
Вот прочитал что-то и, вроде бы, понял, но тут другой указывает на то, что то, что я понял, вовсе не есть понимание написанного, что превращает меня в непонимающего то, что, казалось, было понято. Как-то мне один человек сказал, что он понимает больше себя, чем меня, и больше меня, чем себя, т. о., что он понимает больше, чем понимает он сам и чем понимаю я. Логически это невозможно, а на самом деле… !? Возможно, только выражено это будет более точно, например, так: я что-то понимаю, но не знаю того, насколько я понимаю понятое. Логически возможно, когда узнается потом, а вот когда признание происходит сразу, то логически это будет невозможно. Понял, что не понял. Не понял, что не понял.
Итак, справедливой будет мысль, что мы постоянно учимся понимать заново. Было бы логичным тогда, чтобы педагог садился за парту и слушал, как понимают и объясняют свое понимание его ученики, дабы обретать новое понимание через их понимание. Только тогда ты начинаешь трогаться в верном направлении. Важно ухватить то ведущее понимание, с которого ты начинаешь движение. Тронуться в уме и с умом, а не с ума, хотя сдвиг с ума — это важнейшее указание на потребность сдвига умом в зазоры ума, умещающие в себе ум ума, мысль мысли. В этом смысле вопрос безумия чрезвычайно волнующ и неслучайно оживление интереса вокруг этого. Безумный может считать себя мудрецом, говоря об этом, а мудрец считает ли себя мудрецом и говорит ли об этом? В доказательстве собственной мудрости мудрец не нуждается. Но как доказать, что то, что говорит безумец, выдавая это за мудрость, не является мудростью, хотя бы, по крайней мере, для нас считающих себя не безумцами? Нужно ли это доказательство или здесь все просто очевидно? Где безумность речи, а где ее мудрость? Или мудрость — это уже безумие по отношению к обычному уму? Чем тогда является этот обычный ум?
Интересно, что мы, условно говоря, нормальные люди, совершенно спокойно в порыве гнева или еще по какой-то причине (хотя бы в шутку) можем называть друг друга дураками, но задумаемся и, вероятно, все же не назовем дураком человека, имеющего умственные отклонения, если мы будем об этом знать. Но, грубо говоря, мы то знаем, что он — умственно неполноценный, однако, этого не скажем. Существует еще более любопытная ситуация, когда два умственно отсталых человека будут припираться, обзывая друг друга дураком: «Ты дурак. — Нет, я не дурак. Это ты дурак». На деле же, они оба подпадают под такое определение. Или все же нет? Или тогда, в каком смысле? В случае «нормальных» людей истина умалчивается. «Ненормальные» же, не осознавая, ее открывают!?
Если нет необходимости говорить, то и не надо говорить.
Существует мысль, что графоманство, выбалтывание себя недопустимо даже в своих дневниковых записях. Их необходимо редактировать, тщательно обрабатывать, подвергать самоцензуре и, если надо, уничтожать. В своих дневниках и черновиках Л.Н. Толстой, записывающий буквально все, что приходило ему в голову, полностью проигнорировал такое ригористичное требование.
И действительно возникает вопрос, а для чего нужна такая щепетильность к своим личным записям, которые являются записями служебными, записями только для самого себя и ни для кого иного? Надо ли это только для того, чтобы не выказать перед самим собой глупость и банальность? Но очевидно, что невозможно быть огражденным от вещей, за которые в последствии человеку не было бы стыдно. Никто не застрахован от того, чтобы не показаться в чьих-то глазах, хотя бы и на мгновение, глупцом. Каковы возможны, если возможны, средства, чтобы стать застрахованным от такой участи? Молчание, непроизнесение вслух того, что крутится в мыслях!? Но ведь оттого, что глупость не произнесена, она не перестает оставаться глупостью.
Можно предположить, что графоманство потребно исключать даже из частных записей не по этой причине, а потому, что таким образом будет проявляться уважение, внимание и забота о языке и мысли, которые всегда рождаются с трудом, и которые свидетельствуют обычно о вложении в них всего человеческого существа, потратившего на них часть своей жизни. Отчасти благодаря такой затрате они (язык и мысль) становятся принадлежностью именно человека, способного их воспроизвести, открыть, озвучить. При этом язык и мысль чрезвычайно ранимы, поэтому легко разрушаемы невнимательным с ним обращением, на которое могут претендовать все кому не лень, посчитавшие, что они без достаточного их чувства и такта могут их использовать, как им заблагорассудится. Великие, низводя язык и мысль до такого употребления, еще более могут приносить им вред и порчу, девальвируя их статус. Уважение к языку и мысли — это уважение, прежде всего, к самому себе, т. к. изначально ты — они и есть, ты — язык мысли и мысль языка. Конечно, можно сказать, что мысль изреченная — ложь, но это как сказка, т. е. изреченное доносит до нас намек, который уже не сказка и который ведет к истине.
Однако дневник может служить таким полем, лабораторией, кочегаркой, где ведется работа с языком и мыслью, чтобы они были достойны самих себя в несокрытости. «Когда б вы знали, из какого сора растут цветы»! Что запрещает быть дневнику такой землей, почвой, которая содержит в себе все, что только можно — грязь, гумус, сор и т. п., что может выглядеть неэстетично, некрасиво, безобразно, глупо, пошло, банально, но при этом взывать к тому, чтобы почва возделывалась, поливалась водой, обогревалась солнцем, вспахивалась и засевалась семенами, из которых могут вырасти чудесные растения, если о них заботиться. Разве не будет лицемерием умалчивать обо всем этом?
Можно предположить, что наложение такого строгого самоконтроля должно вытекать из допущения, что все же мы лукавим, когда считаем, что эти дневники лишь наше личное достояние, никому не предназначенное и ни на кого не рассчитанное. Или же это есть высочайшее требование человека к самому себе: быть всегда на самом высоком уровне и брать самую высокую планку, которой человек должен постоянно соответствовать, которым (соответствием) он самоорганизуется как человек, растет, отрываясь от земли, вглядываясь и устремляясь в небо!? Человек неустанно вырастает из самого себя, это его естественное «место», чтобы называть себя человеком. Подобная высочайшая степень самоотчета и ответственности позволяет держаться в форме и порядке даже тогда, когда ты наедине с самим собой, сдерживает от опустошения и падения. И это героизм человека. Человек звучит гордо потому, что человек, ставший им и удерживающий себя таким, есть существо героическое. Однако это природно-человеческое, от Бога или благоприобретенное упорством? Не идеализация ли, что человек в состоянии быть таким всегда? Может ли быть человек все время на такой высоте бытия? Где-то он, да, падает. Необходимо ли? Когда, где и почему происходит такое падение?
Возможен ли творческий человек без амбиций? Творческий дух будоражит все вокруг, заявляет о себе даже в обыденных, ничем не примечательных обстоятельствах. Можно, например, быть в коллективе и никак не принимать своего живого участия в нем, желая выделиться из него, подчеркивая свою особость. Этот вызов чувствуется другими, с таким же духовным устройством, что порождает столкновение и неприятие друг друга, хотя внешне часто соблюдаются все условия благопристойного поведения. Правда, порою раздражение не удается сдержать, оно переходит либо в мелкие уколы и издевательства, которые глубоко проникают и ранят, либо в открытую вражду.
Вот впадает творец в депрессию, испытывает неудовлетворенность собой, занимается самокопанием. Желанию прорыва противостоит комплекс неполноценности. Примеры достижений, порою легких успехов других не дают покоя, ударяют по самолюбию. Но, может быть, такие чувства испытывает вовсе не настоящий творец, а бездарность, которая всеми силами хочет утвердиться в качестве настоящего творца, получить признание этого? Или таков сальерианский мотив, отступающий в потрясении перед гением, а, значит, тем, кто это испытал уж моцартами не стать? Или только постоянство такой завистливой мысли подтверждает этот сальерианский комплекс? Талантливое и гениальное непринужденно высятся над снедаемым собственной гордынею уязвленным тщеславием. И есть ли противоядия от этого, выход из такого состояния?
Не глупо роптать, идя в тупик, а работать — такой можно дать ответ. И липкое чувство зависти уйдет, хотя не скоро, и только через изнуряющий труд без жалости к себе. Здесь тогда судьба одна — не быть беззаботным баловнем судьбы, быть тружеником, старание которого делает созданное если не равным, то, во всяком случае, не менее значимым. Не избегать трусливо своей доли, не уходить из-за тягот от исполнения того, что тебе дано. Конечная цель стоит того, чтобы идти, не боясь преград, идти, как угодно, но не любыми средствами, идти даже стоя, если это возможно. Самое легкое — сказать, что все непонятно, что это выше моих сил, что природа обделила и т. п. Пребывание в растительном состоянии позволяет все спихнуть на кого-то, не делая усилий, не ища, не изменяясь, не страдая. Разочарование в себе, обреченность, навязчивая вкрадчивость успокаивающего себя тезиса о собственной несостоятельности — это все повод и уловка, помогающие убежать от проблем, это способ облегчить себе жизнь, чтобы делать в ней меньше того, что действительно может быть сделано. Творчество, наука, философия — это лучи, освещающие жизнь, которая не состоит, конечно, только из них, но без них она все же немыслима. Поэзия от Бога, рациональность философии от человека. Жизнь в любви объединяет их. Но как выразить это? Но так выше выразилось графоманство. Там, где продолжать говорить излишне, оно не может не высказаться.
Наряду со всеми возможными гипотезами о том, какова может или должна быть творческая лаборатория, дневник есть крайне интересный документ сознания в его многообразнейшем раскрытии, развитии и порою отталкивающем проявлении. Правда, являются ли эти отталкивающие проявления проявлениями сознания? И не это ли желание рассмотреть и проследить за своим сознанием, каким оно может быть и бывает разнообразным, подталкивает нас начинать заводить дневники, регистрировать в них свою изменчивую и рутинную жизнь во всех мельчайших подробностях, записывать туда все, что приходит в голову, не стесняясь и не боясь своей собственной наивности, которую чаще всего вдобавок просто и не замечаем, но что обязательно подметят другие. Однако очень болезненно переносить жизнь без образа, без него все серо, поэтому затянувшийся хаос разрушителен и пагубен, но он и необходим как момент, как ничто, чтобы быть чему-то.
Дневником мы выносим самих себя на свой собственный суд, чтобы взглянуть на самих себя при самой различной степени самоосвещенности. Наш свет и мрак терзает нас самих, наш дух и совесть, со страниц дневника. Свет и мрак взывают к нам. И тогда рождается вопрос, как все же себя обезопасить от неизбежных глупости и пошлости, увлекающих нас в пустоту небытия? Пусть мы говорим что-то кем-то уже давно сказанное, но ведь мы приходим к этому и выговариваем это сами. Кому-то это все равно покажется глупым и банальным, изобретением изобретенного давным-давно велосипеда. Да, и пусть! Важно беречь свою истину, которая, к счастью, оказывается признанной еще многими, теми, которые охраняют и берегут ее столь же искренне, как и ты. И важно здесь даже не то, что давно известное вновь изобретается мною, а то, что дается полнокровная жизнь той или иной вещи и истине. Важно, что обозначается собственные связь, согласие и соприсутствие с этой вещью и истиной, мимо которых раньше проходил равнодушно, но которые, наконец, почувствованы и пережиты в личном поиске. Верно, что голое повторение смертельно, но здесь повторение иного порядка, оно наделяет новой жизнью, дарует бытие миру сущего, такое повторение в основе своей есть творческий акт.
Но существует и другой полюс этой проблемы, когда заведомый бред стараются представить как что-то новаторское и совершенное, серьезное и достойное внимания не только как к бреду или потоку сознания безумца. К бреду стоит относиться как к бреду, не претендуя в этом случае на что-то большее. Как только становишься в позу и заявляешь, что это глобально, утрачивая способность отстраняться от своего произведения, что позволяет видеть его со всех сторон и оценивать по заслугам, так сразу же окажешься смешным, банальным и скучным. Если же претензия сохраняется, то тогда бред надо рассеивать, а не настаивать на том, что в этой форме мыслимое только и может быть высказано, что якобы другим непонятно в силу их недалекости.
Если дурачишься, то нет смысла скрывать это, пытаться изменять отношение к тому, что сделано. Оттого, что в фарсе может содержаться что-то существенное и драматически жизненное, он не перестает оставаться фарсом. И если кто-то попытается из фарса сделать философию, то философия превратится в фарс. Если похоть объявить любовью, то любовь станет похотью. Если о белом сказать, что это черное, то черное будет белым, но тем самым все будет опошлено. Так мы окажемся в другом измерении, в котором другое для нас будет абсурдом, а в этом другом наше, соответственно, также будет абсурдом. Возможно ли и надо ли выходить из этого состояния, если оно признается? Лучше в него не попадать. Как тогда достичь этой трезвости исключающего из абсурда ума? Объявить, что все относительно? Не определять никого, кроме самого себя, и быть честным перед самим собой? Ты — тот, каким ты хочешь быть или какой ты есть? И при этом надо меньше болтать? Но и чрезмерное бичевание болтовни есть обычная поза, часто желающая скрыть болтливость самого обличителя. Упрек болтливости справедлив, но дело заключается не в самой по себе болтовне, а в болтающих людях, точнее, в том, какое мы, болтающие, занимаем положение по отношению к нам самим, участвующим в этой болтовне. Важно уметь выйти из болтовни, продолжая ее, чтобы понаблюдать за ней как бы извне и отметить в ее мишуре что-то для себя интересное. Если ты полностью сливаешься с болтовней, то болтовня и будет оставаться всего лишь болтовней. В болтовне может проскользнуть интересная и важная мысль, но, во-первых, сама эта мысль оказывается случайной, во-вторых, она обесцвечивается тем, что затирается болтливым потоком, в-третьих, из выжимок болтовни ничего строгого и цельного не создашь и не вынесешь. Необходима все же собранность.
Известно, что молчание бывает тягостным. Оно висит над нами и между нами обременительной, тревожной и безысходной пустотой, которая совершенно не связывает нас. Пустота, возникающая между нами, логически должна быть связующим звеном, но этого не происходит. Мы имеем пропасть пустоты, через которую невозможно навести мосты. Бросая в пустоту для видимости такие же пустые, ничего не значащие слова, мы лишь убеждаемся в том, что мост действительно невозможен, что произнесенных слов на самом деле нет. Пустота ждет своего заполнения, но заполнить ее пустотой же нельзя, поэтому сказанное есть иллюзия, видимость слов, профанация зова, на который рождается отклик. Здесь нет экзистенциального напряжения двоих, здесь нет пространства общности. Сплошная давящая масса разобщенности. В ней пропадают и исчезают сами люди, участники «диалога». Отсутствие присутствующих, съевших себя своенравием, эгоизмом и гордыней. Люди, которые потеряли (или не имели) что-то общее, что может действительно объединить даже в молчании.
С другой же стороны, может быть совершенно иная картина. Люди заняты пустым, беззаботным, праздным времяпрепровождением, но при этом видно, что они рады, довольны и счастливы. Такое пустое времяпрепровождение может быть очень содержательно наполненным и значительным, хотя и глубины содержания нет, а полнота пустая. Но парадокс в том и состоит, что полнота может быть полной, т. е. полная пустота, но не в смысле абсолютная, а в том смысле, что в ней ведома та полнота, которая при встрече становится понятной и очевидной, не требующей объяснения. И в такой пустоте многие хотят оказаться, а она бывает не так уж и часто, как и насыщенная содержательность жизни. Это не потеря времени, это не бездельничанье. Это наслаждение простотой души, ее скупым многообразием, ее открытой жизнью, ее дыханием в полную грудь, радостью ее существования, каким-то невыразимым смыслом ее осуществления.
Однако, как определяется тот момент, когда говорить становится необходимым? Даже не к.к определяется, а проще, когда молчать уже нельзя, а говорить необходимо? Истина мысли противится тому, чтобы ее использовали, как разменную монету. Поэтому и человек стремится, желая персонифицировано уподобиться истине, не допустить втягивания себя в дешевый, необдуманный, механический и автоматический обмен. Если кто-то запустил эту монету в оборот, то это его проблемы, с которыми он будет иметь дело позже, когда контрольно-пропускная система не сработает на нее. Тут лучше использовать то, что тебя застрахует от фальшивки и от попадания в глупость. Таким средством является либо обхождение стороной всякой истины мысли, уносясь в стихию повседневности, в ни к чему не обязывающую болтовню, либо реагирование только на мысль, хотя бы и оборотную от истины, с чем уже во всяком случае можно не соглашаться, а не на недомыслие, которое разлагает и удушает творческую мысль.
В топь попадаешь, останавливаешься, вязнешь и утопаешь в трясине, задыхаясь, глотая грязь, марающую связующие с миром нити и источники. Утрясается в тебе любовь, тяга к истине становится шаблонным обученьем, дух мучается, наполняясь мертвым знанием, выдавая на-гора лишь жалкие цитирования. Продвижение оказывается невозможным, т. к. псевдоумные, но многознающие мужи сказали, что давно все сказано и более того не сказать. А попробуй-ка скажи, как сразу же не преминут поднять тебя на смех, разберут по косточкам, с презрительной ухмылкой и с легкостью причиняя боль. Так выше выразилась претензия на творчество.
Становится все более понятным, что чем больше ты объясняешь, что хочешь быть понятым, и соответственно, чем более искренне ты выходишь навстречу к другим, чтобы они поняли тебя, а ты их, чем более ты разделяешь свою судьбу и жизнь с другими, поверяя тайны, тревоги, волнения и искания своей души, да, или просто говоришь открыто, то тем более ты оказываешься вдруг непонятым. Более того, нередко тебя толкуют превратно или пошло.
Поэтому путь к пониманию другой. Он тоже, как и во многом другом, не имеет прямого курса и направления, он извилист, с множеством обходных путей. К этому следует быть хотя бы готовым, а лучше наученным. Прямолинейность — дорога в тупик, в котором очень мало тех, кто готов тебе поверить и принять тебя. А почему? Может быть потому, что всем известно об искусстве зла рядиться в добрые одежды. В момент творчества мысль не должна подвергаться сомнению и критике, ибо они собьют напряжение творческого акта. Это допустимо только после свершения. Возможно, это сможет стать залогом нового движения творчества. Мы можем идти проторенной дорогой культуры с ее ориентирующими разметками (например, цитатами) о расстояниях, а можем, наоборот, имея в виду эти разметки, прокладывать себе дорогу самостоятельно, возможно, ту же самую, но своими силами (своим языком). Когда же мы такую дорогу не прокладываем, то мы просто скользим по поверхности.
Истина берется нами не на прокат, но следует с нами в нашем движении. Изменение нашего движения и создает обманчивое впечатление изменения самой истины.
Добавить комментарий