Не понятый и не принятый в начале 20 века как философ, постоянно критикуемый: «скучно, назидательно, тяжеловесно» как литератор-романист, совершенно отвергнутый церковниками как религиовед, Дмитрий Сергеевич Мережковский был интересен и «с первого же слова понятен мужикам» в Керженских лесах Семеновского уезда, Нижегородской губернии, — в гнезде русского раскола. Именно там, по словам В.В. Розанова, «столько лет не выслушиваемый в Петербурге, непонимаемый, он встретил слушание с затаенным дыханием, возражения и вопросы, которые повторяли только его собственные. «Как же, белый конь! бледный всадник!! меч, исходящий из уст Христовых и поражающий мир!!! понимаем, без этого и веры нет! тут — суть!!». Можно сказать, народ упивался «болярином», а «болярин» в свою очередь нашел аудиторию, слушателей, друзей и паству!» (1).
С мнимой высоты времени (прошло 100 лет) «как будто» проясняется картина прошлого, приблизившегося столь стремительно и так неожиданно обрушившегося на настоящее, что в этом прошлом безумно хочется навести порядок, как на книжных полках.
Дмитрий Сергеевич Мережковский — в начале 20 века — уже человек-легенда. Занесен в скрижали истории: о нем можно справиться у Брокгауза и Евфрона. При Российском императорском дворе имя известное и не малозначимое: многие годы отец его служил в канцелярии Зимнего дворца, в чине действительного тайного советника. Положение отца диктовало в немалой степени повлияло на выбор жизненного пути детей. По окончании гимназии и историко-филологического факультета Петербургского университета Дмитрий Мережковский связывает свою судьбу с литературой и Зинаидой Гиппиус. Квартира, которую сняли в доме Мурузи, в Литейной [148] части Петербурга молодые супруги на многие годы становится одним из центров философско-религиозной жизни города.
Как литератор по части поэзии Дмитрий Мережковский заслужил себе первые признания, но поэзия не стала единственным увлечением. По части литературной критики его выступление (лекция в Соляном городке в 1892 году) «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» произвело очень сильное впечатление на литературную общественность и на долгие творческие годы определило отношение к нему как к критику. Издание книги с одноименным названием пробудило новое литературное течение, первые идеи которого были воплощены еще в стихах и изданы в поэтическом сборнике «Символы». В своей книге «О причинах упадка…» Мережковский намечает пути развития Российской литературы и выделяет три элемента нового искусства: «мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности» (2. С. 172). Среди Великих Русских писателей, воплотивших черты «новой идеальной поэзии» он называет Тургенева, Толстого, Достоевского и Гончарова. Наряду с Титанами «из всех наших писателей, — отмечает он, — Гоголь обладает наибольшей способностью символизма. Каждое его произведение — художественная система образов, под которыми скрыта вдохновенная мысль. Читая их, вы испытываете то же особенное, ни с чем не сравнимое чувство широты и простора, которое возбуждает грандиозная архитектура, — как будто входите в огромное, светлое и прекрасное здание. Характеры — только часть целого, как отдельные статуи и барельефы, размещенные в здании, только ряд символов, нужных поэту, чтобы возвысить читателя от созерцания частного проявления к созерцанию вечного.» Мережковский приводит слова Гете: «Чем несоизмеримее и для ума недостижимее поэтическое произведение, тем оно прекраснее; поэтическое произведение должно быть символично». «Символами могут быть и характеры, — замечает Мережковский, — Идею таких символических характеров никакими словами нельзя передать, ибо слова только определяют, ограничивают мысль, а символы выражают безграничную сторону мысли» (2. С. 173). Так, в общих контурах дав коротенькую зарисовку творчества Гоголя Мережковский почти не уделяет ему больше никакого внимания в этой работе. Специально Гоголю он посвятит целое исследование.
[149]
Используя субъективно-художественный метод и весь арсенал новейшей европейской и отечественной философско-религиозной мысли, понятий и категорий, Д.С. Мережковский несколько лет занимается изучением жизни, творчества и религии самого загадочного, и не понятого до конца по сей день из Великих Русских писателей Николая Васильевича Гоголя. В своем исследовании, он нарочито никогда не расставляет все точки над i, стремится «показать за книгой живую душу писателя, своеобразную, единственную, никогда более не повторяющуюся форму бытия». Осмыслить творчество Гоголя удалось не сразу. Для Мережковского — критика он оставался писателем — сатириком. Как и для всех остальных, утвердившихся в расхожем мнении, что одиночество — судьба Гоголя, что он всю жизнь боролся за право смеяться и «изнуряющее, губительное чувство напрасной любви к Родине нарушило навеки его внутреннее равновесие, довело до безумия» Так ли на самом деле? Мережковский — философ еще и еще раз задает этот вопрос и приходит к выводу, что Гоголь не просто писатель местячковой украинской глубинки, веселый, жизнерадостный, чувственный сатирик. Рядом с витальностью соседствует христианнейшая душа, ищущая примирения с собой, со своими пороками и в этих поисках единства и гармонии опрокидывает весь свой внутренний мир до приступов «болезненного мистицизма». Гоголь, желая посмеяться над чертом — олицетворением Зла — словно заглянул в свое лицо, в свои мысли. Не спеша отказываться от них, решил посмеяться над ними. Очищенная смехом, мысль блеснет — если от Истины; исчезнет, если от лукавого, испытания смехом не вынеся. Смех — свет. Посмеяться над собственными мыслями, эмоциями… до слез. Вместе со слезами вымоются они, вытекут, оставят после себя пустое место, данное для присутствия разума, для принятия ростков нового, чтобы вновь мыслить мысль. А это уже рефлексия продуманного-передуманного: — уж не Гегель ли вкрался? А почему бы и не «поперепутывать Гоголя с Гегелем»? Русская культура — это повелось еще с Петра — срывает со всемирной только хлестаковские «цветы удовольствия» снимает с нее только лакомую пенку или накипь; плоды высшего западноевропейского просвещения проникают в Россию вместе с прочим «галантерейным товаром». (3)
«Виноват! Излетело словцо, подмеченное на улице. Что же делать? Таково на Руси положение писателя! Впрочем, если слово из [150] улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, а вот только русским ничем не наделят, разве, из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе. А хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным; словом, хотят, чтобы русский язык сам собою опустился вдруг с облаков, обработанный как следует, и сел бы им прямо на язык, а им бы больше ничего, как только разинуть рты да выставить его.» (4)
Властью символов, с их всеобъемлющим, вселенским смыслом, да мифопоэтическим мышлением авторов удалось «подслушать» разговор сей. Разговор о языке, о чистоте его, о возможности передать хотя бы маленькую толику того, что происходит при непосредственном общении между людьми, когда, кроме обычного обмена информацией собеседники передают друг другу много больше того, что успевает за короткий промежуток их встречи вербализоваться. И каким бы способом мы ни старались сократить речи свои — выписать их на бумагу в качестве тезисов (их даже заучивать удобно, как «апрельские», например), заменить их каким-нибудь «ярлыком» (из лексикона пользователей ПК) — они остаются мертвыми, пока не оживит их человек, в своем непосредственном общении с себе подобным. В противном случае — от Соломона: ВСЕ СУЕТА! Нет… жизни в суете нет. Есть иллюзия движения, есть захват пространства. Есть пережидание времени. Это что за «дефиниции»? Конечно, это внеконцептуальные понятия. А по какому руслу пустить их? Попробуем от «Мертвых душ».
Эмоция. Характер. Персонаж — окружение, антураж. Локальность каждого. И вместе с тем бесконечность, здесь же рядом, вокруг, как расходящиеся волны: крепостные, соседи, светские. Без встреч друг с другом и зависимость друг от друга. Как обрывки мыслей. Один не живет без другого, но и вместе не существуют, лишь последовательно. Один за другим. Всех сразу не собрать «за круглый стол», а уж казалось бы чего проще? — «Пиши, пиши перо, переводи бумагу». Но не собираемы эмоции сразу все. Не сочетаемы. Не осмыслить их сразу. Как не принять в одну компанию разновеликих и разновесомых, темноволосых и белокурых, старых [151] и молодых, злых и добрых, также не соединить в одной душе Диавола и Христа. Плутая в инфернальном пространстве своих героев Гоголь «первый увидел чорта без маски, увидел подлинное лицо его, страшное не своей необычайностью, а обыкновенной пошлостью» (3); первый понял, что лицо черта есть не далекое, чуждое, странное, фантастическое, а самое близкое, знакомое, реальное «человеческое, слишком человеческое» лицо, лицо толпы, лицо «как у всех», почти наше собственное лицо в минуты, когда мы не смеем быть сами собою и соглашаемся быть «как все». «В религиозном понимании Гоголя чорт есть мистическая сущность и реальное существо, в котором сосредоточилось отрицание Бога, вечное Зло.» (3)
Наслать Ревизора по свою же душу — вот на что отваживается Гоголь. Уверенность в том, что посмеется он над чертом привела Гоголя к коварной нерешительности. Последняя в свою очередь, заставила, подхлестнула к действиям — и эти действия (сожжение собственных творений) в истории культуры не раз рефлексировали «достойными» «подражательствами». Быть может в этих сожжениях «похороненной» в словах, а затем в книгах Мысли и была скрыта успешная борьба человека со Злом-Добром. Может этим величайшим Просвещающим огнем и очищался всечеловеческий Разум. То, что начали костры Инквизиции — с Просвящения плоти, завершилось в 20 веке публичными сожжениями книг — Просвящением в духе.
А когда представишь себе весь мир, и всю Вселенную, наполненную душами, где по каким-то канцелярским «сказкам», по какой-то «ревизии» мертвые души значатся живыми, а живые — мертвыми, так что в конце концов не оказывается никакого прочного, позитивного «основания» для того, чтобы отличить живых от мертвых, бытие от небытия. Вот тут то и является «как ангел в средневековых мистериях, подлинный Ревизор — воплощенный рок, совесть человеческая, правосудие божеское» (3).
В этой феноменологии духа проявился Гегелевский Разум, который стал инспектировать, познавать сам себя: «Подобно тому как сама суть дела и ее моменты здесь» (в настоящий момент в Гоголевской поэме) «являются содержанием, они столь же необходимо существуют и как формы в сознании. Они выступают как содержание только затем, чтобы исчезнуть, и каждый из них уступает место другому. Поэтому в определенности они должны быть налицо как [152] снятые; но в таком виде они суть стороны самого сознания. Сама суть дела имеется налицо как в-себе-бытие или как рефлексия в себя» (5), чтобы разбирать по косточкам всю жизнь великого писателя, исследовать ее с помощью психоанализа, всякими литературными и «не цензурными» словами бранить на протяжении полутора веков, искать «тайну Гоголя», которую он обратил в пламень вместе со вторым томом «Мертвых душ».
В «Развязке» жизни своей Гоголь понял, что «Ревизор» бесконечен. По словам Мережковского «Дух его родствен духу времени. В образе второго Ревизора возвращается он, совершив один из своих вечных кругов. Но комедия разыгрывается дальше — и более смешная и страшная она в жизни. Гоголь весь раздвоен.» (6) Опубликованная им книга «Выбранные места из переписки с друзьями» лишила его дружеских отношений со многими. По разным причинам — кому не понравился назидательный тон, кому откровенная критика, кто просто не понял, но отвернулись все. Гоголя перестали принимать. Он оказался в полнейшей изоляции. Доверив переживания свои духовнику, о. Матфею, он услышал совет, который выполнить был не в силах — тот потребовал, чтобы Гоголь оставил литературу и писательство свое. Этот приговор был равносилен смерти. Единственное, что всегда давало стимул жить — искусство, необходимо было бросить, чтобы опять начать жить, стать вновь востребованным. В этом противоречии, как в полете над бездной Гоголь, меж двух берегов, крайностей — духом и плотью. «Как твердый дубовый клин в расщепленное дерево» врезалось единство о. Матфея, духовника его, и раскололо окончательно. (6)
«Мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование». На эти слова Гоголя Мережковский обращает особое внимание. И действительно, в самоумерщвлении Гоголя совершилось величайшее самопожертвование «за всех нас — за русское общество, за русскую церковь. Но мы не приняли и не поняли этой жертвы. В нашем движении вперед, в нашем «прогрессе», не останавливаясь, даже не оглядываясь, мы перешагнули через эту жертву» (6). А ведь именно этой жертвой Гоголь высветил путь веры, которым можно подняться над бездной мистического прозрения. Этой жертвой были раздвинуты границы бытия, была преодолена Гегелевская «сверхрациональность». Как «Фауст» Гете стал литературной интерпретацией Гегелевского Абсолютного Духа [153] (известно, что Гете и Гегель были большими друзьями) у себя на родине, так и Гоголевский «Вий» и «Ревизор» вошли в Русскую литературу для того, чтобы «быть снятыми». Дух этот сказался не только «в романтических «кровавых незабудках» начала 19 века, но и в ницшеанской дерзости второй его половины, в «декадентской» резвости, начала 20-го. Он сократил «всякую мысль до последней степени краткости», облегчил до последней степени легкости, отбросил ее конец и начало, оставив лишь бесконечно малую, «самую серединную точку — и то, что было вершиною горного кряжа, стало пылинкою, носимою ветром по большой дороге». (3) Из жуткой напряженности все вдруг превратилось в ничто, а ведь именно такую ситуацию еще Кант определил как смешную. И опять Гегель: «Сознание имеет один момент для себя и имеет его как существенный момент в своей рефлексии, а другой момент — лишь как внешний у себя или для других, тем самым происходит игра индивидуальностей друг с другом, в которой они и себя самих и друг друга обманывают и точно так же признают себя обманутыми» (5). Бесконечная игра воображения и рассудка сотрясает христианизированное человечество. Игра, превращающая в Ничто и нравственность, и мораль, и все границы, и само Пространство. Особые игрища Зла-Добра, раскачиваясь, как Маятник Фуко, от язычества к христианству, от науки к религии, от действия к созерцанию продолжают искушать человека и он старается обрести путь к точке-опоре. Закрепить свое сознание в тернарную инстанцию. Вопрос в том, внизу или вверху она расположена — не имеет ответа. Каждый человек делает сам свой выбор.
«Русская культура прошла путь разрушения гармонии, и борьбой духовного с превратно понятым плотским как антихристианским, наполнились души русских писателей. Определив источник разлада, дисгармонии, Мережковский посвятит многие страницы своих произведений разговору в сослагательном наклонении о том, как могло создаваться и осуществиться «сверхисторическое» христианство» (7)
Литература
- Мережковский: pro et contra. СПб: РХГИ, 2001. С. 84.
- Д.С. Мережковский. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы // Эстетика и критика. — М.: Издательство «Искусство», 1994.
- Д.С. Мережковский. Гоголь // Эстетика и критика. — М.: Издательство «Искусство», 1994.
- Гоголь Н.В. Собр. Соч. В 6-ти тт. — М., 1953. Т. 5. С. 171.
- Г.В.Ф. Гегель. Феноменология духа. — СПб.: «Наука», 1999. С. 221.
- Д.С. Мережковский. В тихом омуте: Статьи и исследования. — М.: Советский писатель, 1991.
- Е.А. Андрущенко. Тайновидение Мережковского // Д.С. Мереж-ковский. Л. Толстой и Достоевский. — М.: «Наука», 2000.
Добавить комментарий